Константин Ротиков - Другой Петербург
Все его возлюбленные вышли довольно скоро замуж. Варенька Лопухина за Бахметева, Наталья Иванова — за Обрескова. Катенька Сушкова, которую наш поэт ославил с какой-то бабьей мстительностью, за то, будто бы, что посмеялась она над его юношескими чувствами, вышла за Хвостова (Лермонтов, кстати, был на свадьбе шафером). Да и как это лермонтоведы понимают: возлюбленные… Писал, конечно, стихи, жал ручку — но что же еще ему, мальчишке пятнадцатилетнему, да при тогдашних понятиях о связях до замужества. Нет, все, разумеется, было попросту, как у мальчиков в этом возрасте бывает: довольно интенсивно, но в одиночку, и так, чтоб никто не видел. В такие-то годы и Кузмин ухаживал за гимназисткой.
Эта тема у него по-всякому проскальзывает. Как это в письме к приятелю, Святославу Раевскому (которого заложил оригинальнейшим образом — наябедничал, что тот распространяет лермонтовский стих «На смерть Поэта», за что сослали Стаса в Олонецкую губернию). Писал ему, еще до этой истории (впрочем, их не поссорившей), из Тархан: «сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание; все то хорошо, чего у нас нет, от этого, верно, и пизда нам нравится». Это ему было 24 года. Ну, разумеется, горничные, гувернантки, крепостная девка на сеновале, это все вполне возможно. Однако самому как-то получалось сподручнее. Как, например, в одной из «юнкерских» поэм (надо же, наконец, о них), в «Гошпитали»:
На эту ножку, стан и грудьОднажды стоило взглянуть,Чтоб в продолженье целой ночиНе закрывать горящих глазИ стресть по-меньшему — пять раз!
Конечно, гений. К восемнадцати годам (когда поступил в школу подпрапорщиков, изгнанный за какие-то шалости из Московского университета) им уж написаны были чуть не все стихи, которые велят школьникам заучивать на уроках литературы.
Друзья его юности — смутные, бледные фигуры, не интересующие лермонтоведов настолько, что не известны даже годы их жизни. В университетском пансионе — Дима Дурнов, в котором любил Михаил «открытую и добрую душу» и называл своим «первым и последним». Миша Сабуров — отзыв о нем таков: «наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями, что воспоминания о ней совсем не веселы. Этот человек имеет женский характер. Я сам не знаю, отчего так дорожил им». С Мишей вместе он и в школу подпрапорщиков поступил; третий был Никола Поливанов, сосед по Молчановке. Так что сказать, что в этом военном училище юному гению уж так не с кем слова было молвить, не приходится. Да, ведь и двоюродный дядюшка, на два года его младше, Алексей Столыпин, «Монго», с племянником всю жизнь неразлучный, тоже учился в этой школе, выпущенный курсом позже. Верный буквально до гробовой доски (секундант на той дуэли, в сполохах молний, в грозу, на склоне Машука), красавец, кстати, рядом с невысоким, коротконогим, с ранними залысинами…
Что ж писал поэт в этой школе, наряду с пятой редакцией поэмы «Демон»? Теперь можно прочитать, благодаря «гласности», а до 1992 года не публиковали.
Последняя свеча на койке БеливеляУгасла… и луна кидает медный светНа койки белые и лаковый паркет.Вдруг шорох! слабый звук! и легкие две тениСкользят по каморе к твоей знакомой сени,Вошли… и в тишине раздался поцелуй…Краснея, поднялся, как тигр, голодный хуй,Хватают за него нескромною рукою,Прижав уста к устам… и слышно: «будь со мною,Я твой… о милый друг… прижмись ко мне сильнее,Я таю, я горю»… и пламенных речейНе перечтешь. Но вот подняв подол рубашки,Один из них открыл две бархатные ляжки,И восхищенный хуй, как страстный сибарит,Над пухлой задницей надулся и дрожит…
Отрывок из поэмы «Ода к нужнику». Нет, конечно, не все так лежит на поверхности. Лермонтов знал прекрасно английский язык, сочинил себе родословную от шотландца Лермы и, возможно, читал поэта-елизаветинца Джона Харрингтона, переводившего Л. Ариосто и сочинившего в духе Ф. Рабле стихотворный панегирик отхожим местам. Тем не менее — воля ваша — чтоб такое сочинить, нужен непосредственный опыт, серьезный навык, личная заинтересованность.
Юнкера, по-видимому, коллективно пользовались неким Петром Тизенгаузеном, о котором лишь известно, что из школы он вышел в кавалергарды, там, вероятно, проштрафился, и в 1838 году служил с Лермонтовым в Гродненском гусарском полку в Петербурге (вот так-то!). Из этого полка также изгнан, будучи застуканным с Ардальоном Новосильцевым на квартире командира Павловского полка князя Волконского. Далее следы его теряются. Вот стих, к нему обращенный:
Не води так томно оком,Круглой жопкой не верти,Сладострастьем и порокомСвоенравно не шути.Не ходи к чужой постелеИ к своей не подпускай,Ни шутя, ни в самом делеНежных рук не пожимай.Знай, прелестный наш чухонец,Юность долго не блестит!Знай: когда рука ГосподняРазразится над тобой,Все, которых ты сегодняЗришь у ног своих с мольбой,Сладкой влагой поцелуяНе уймут тоску твою,Хоть тогда за кончик хуяТы бы отдал жизнь свою.
Не слышится ли в этом знакомое по хрестоматиям: «За каждый светлый день иль сладкое мгновенье слезами и тоской заплатишь ты судьбе»? Можно сказать, что Лермонтов открывает в русской поэзии философское осмысление гомоэротизма, понимает это дело как жизненную позицию, эмоционально-психическую установку, но изображать, будто он только и думал, что о Вареньке Лопухиной, да «Н. Ф. И.», значит откровенно передергивать или уж вообще ничего не соображать.
Нравы закрытого учебного заведения для мальчиков тут не при чем. С тем же «Монго» прекраснейшим образом мчались на дачу (почему-то вдвоем…) к любовнице дядюшки, какой-то балерине, бывшей у богача на содержании, пользуясь его отсутствием…
А вот эта загадочная строфа, так и оставшаяся незаконченной. Написана на Кавказе, вообще, кажется, одна из последних:
Лилейной рукой поправляяЕдва пробившийся ус,Краснеет, как дева младаяКапгар, молодой туксус…
Тут в четырех строках много всего. В последней, особенно — ничего непонятно («капгар» на каком-то из кавказских языков, кажется, «брюнет», тогда как «туксус» — безбородый, как у нас в старину выражались, «голоусый»). И как это он, едва ли не впервые в русской поэзии, ввел трехстопный амфибрахий, с ошеломляющей простотой урезав во второй строке первую стопу на слог, что создает необыкновенный ритм…
Цветистый восточный слог: «дева младая», «лилейная рука» — в отношении черномазого туксуса тут есть о чем задуматься. Лермонтов, несомненно, лакомый кусок для психоаналитиков. В одной «Бэле» сколько всего наворочено, с мальчиком, влюбленным в жеребца, красавицей, убиваемой любовником… удивляешься, как школьникам дают читать.
Повторяем, здесь случай едва ли не первый, а вообще для русской культуры весьма редкий (по крайней мере, до нашего времени): гомосексуальность как эстетическая позиция. Естественно, без лермонтовского байронизма тут ничего не понять.
К Байрону у нас отношение вообще фантастическое. Не знаем, как на родине, но в России ему приписывалось прямо противоположное тому, что было на самом деле. Приходилось читать у какого-то байроноведа, с облегчением констатировавшего, что, мол, не подтвердились предположения о кровосмесительной связи поэта с сестрой, просто они были друзьями. Действительно, на кого его только не клали: Каролина Лэм, леди Оксфорд, Тереза Гвиччиоли… можно подумать, что для того, чтобы написать «Дон Жуана», надо не читать Мольера и Тирсо де Молину, а только ублажать как можно больше дам, идя, так сказать, навстречу. С такими глазами и профилем, очевидно, не надо было прилагать особенных усилий. Даже прихрамывание его — казалось бы, физический недостаток — вошло в моду.
При этом он настолько не скрывал своих истинных привязанностей, что не замечать этого можно лишь специально. Начиная с мальчишеской влюбленности в соученика по школе Хэрроу, лорда Клэра, при одном упоминании имени которого спустя многие годы, как сам признавался, у него билось сердце. На его любовь к юному хористу Джону Эдльстону не влияли ни время, ни расстояние. Влюбившись в него в Тринити-колледже в 1805 году, он оплакивал его раннюю кончину через шесть лет: «человека, которого я любил больше всех на свете и который, я верю, любил меня до конца своих дней». Что ж удивительного, что день 2 января 1815 года, когда он женился на Аннабелле Мильбенк, он считал самым черным днем в жизни. Поспешное бегство его через год навсегда от жены и из Англии вряд ли можно объяснить убедительнее, чем толками о его сексуальной ориентации (наказывавшейся в те времена значительно суровее, чем во времена Оскара Уайльда).