Герман Гессе - Игра в бисер
– Так много мне хотелось тебе показать, – начал Магистр, – да вот, не удалось. Например, мой прекрасный сад… – ты еще помнишь магистерский сад и посадки Магистра Томаса? – да и многое другое. Надеюсь, мы еще найдем для этого подходящий часок. Все же со вчерашнего дня ты смог освежить кое-какие воспоминания и получить представление о роде моих обязанностей и о моей повседневной жизни.
– Я благодарен тебе за это, – ответил Плинио. – Я только сегодня вновь начал понимать, что, собственно, представляет собой ваша Провинция и какие удивительные и великие тайны она хранит в себе, хотя все эти годы разлуки я гораздо больше думал о вас, чем ты, быть может, полагаешь. Ты позволил мне сегодня заглянуть в твою жизнь и работу, Иозеф, и я надеюсь, не в последний раз; мы еще часто будем беседовать с тобой обо всем, что я здесь видел и о чем я пока еще не в состоянии судить. С другой стороны, я чувствую, что твое доверие обязывает также и меня; я знаю, что моя замкнутость должна была показаться тебе странной. Что ж, и ты меня как-нибудь посетишь и увидишь, чем я живу. Сегодня я могу тебе поведать лишь очень немногое, ровно столько, сколько надо, чтоб ты мог опять составить суждение обо мне, да и мне такая исповедь принесет некоторое облегчение, хотя будет для меня отчасти наказанием и позором.
Ты знаешь, что я происхожу из патрицианской семьи, имеющей заслуги перед страной и сохраняющей дружеские отношения с вашей Провинцией, из консервативной семьи помещиков и высших чиновников. Видишь, уже эта простая фраза образует пропасть между тобой и мной! Я говорю «семья» и имею в виду нечто обыкновенное, само собой разумеющееся и односмысленное, но так ли это? У вас, в вашей Провинции, есть Орден, иерархия, но семьи у вас нет, вы и не знаете, что такое семья, кровное родство и происхождение, вы не имеете понятия о скрытом и огромном очаровании и мощи того, что называется семьей. Так вот, то же самое относится, в сущности, к большинству слов и понятий, в которых выражается наша жизнь: те из них, что для нас важны, для вас большей частью лишены значения, многие вам просто непонятны, а другие имеют совсем иной смысл, чем у нас. И поди тут объяснись друг с другом! Знаешь, когда ты мне что-нибудь говоришь, мне кажется, что передо мной иностранец; правда, иностранец, чей язык я в юности изучал и даже владел им, так что большинство слов я понимаю. Но у тебя это совсем не так: когда я обращаюсь к тебе, ты слышишь язык, выражения которого знакомы тебе лишь наполовину, а оттенки и тонкости и вовсе неведомы; ты слышишь рассказы о жизни людей, о форме существования, тебе далекой; в основном, эти истории, если они даже занимают тебя, остаются тебе полностью или наполовину непонятными. Вспомни наши бесконечные словесные поединки и разговоры в школьные годы; с моей стороны это было не что иное, как попытка, одна из многих, привести в согласие мир и язык Провинции с моим миром и языком. Ты был самым отзывчивым, самым доброжелательным и честным из всех, в отношении кого я такие попытки предпринимал, ты храбро отстаивал права Касталии, но не оставался равнодушным и к моему, другому миру, и к его правам, во всяком случае, ты его не презирал. Тогда мы сошлись довольно близко. Но к этому мы еще вернемся.
Он помолчал с минуту, задумавшись, и Кнехт осторожно сказал:
– Не так уж плохо обстоит дело с взаимопониманием. Конечно, два народа и два языка никогда не смогут так глубоко понять друг друга, как два человека, принадлежащие к одной нации и говорящие на одном языке. Но это не причина, чтобы отказываться от взаимопонимания и общения. Между соплеменниками тоже существуют свои преграды, мешающие друг друга понять, – преграды образования, воспитания, одаренности, индивидуальности. Можно утверждать, что любой человек на земле принципиально способен дружески разговаривать с любым другим и понимать любого другого человека, и можно, наоборот, утверждать, что на свете вообще не существует двух людей, между которыми возможно полное, безраздельное, близкое общение и взаимопонимание, – и то и другое будет одинаково верно. Это инь и ян, день и ночь, и оба правы, и то и другое надо порой вспоминать, и я отчасти признаю твою правоту; ведь и я, разумеется, не думаю, что мы оба когда-либо до конца постигнем друг друга. Но будь ты и впрямь европейцем, а я китайцем, говори мы на разных языках, мы и тогда, при наличии доброй воли, могли бы очень многое поведать друг другу и сверх того очень многое угадать и почувствовать. Во всяком случае, мы попытаемся это сделать. Дезиньори кивнул и продолжал: – Я хочу сначала рассказать тебе то немногое, что необходимо знать, дабы ты получил некоторое понятие о моем положении. Итак, прежде всего – семья, высшая сила в жизни молодого человека, независимо от того, признает он ее или нет. Я ладил со своей семьей, пока был вольнослушателем вашей элитарной школы. Весь год мне привольно жилось у вас, на каникулах, дома, со мной носились и баловали меня как единственного сына. Мать я любил нежной, даже страстной любовью, и единственно разлука с нею причиняла мне боль при каждом отъезде из дому. С отцом меня связывали более прохладные, но вполне дружеские отношения, по крайней мере, в детские и юношеские годы, когда я учился у вас; он был исконным почитателем Касталии и гордился тем, что я воспитываюсь в элитарной школе и приобщен к столь возвышенному занятию, как Игра в бисер. В моем пребывании у родителей во время каникул всегда была приподнятость и праздничность, моя семья и я сам видели друг друга, так сказать, только в парадных одеждах. Порой, уезжая домой на каникулы, я жалел вас, остающихся, лишенных подобного счастья. Мне незачем много распространяться о том времени, ты меня знал тогда лучше, чем кто-либо другой. Я был почти касталийцем, только немного чувственнее, грубее и поверхностнее, но я был окрылен и полон счастливого задора и энтузиазма. То была счастливейшая пора моей жизни, о чем я тогда, конечно, не подозревал, ибо в те годы, когда я жил в Вальдцеле, я мнил, что счастье и расцвет всей моей жизни начнутся лишь после того, как, окончив вашу школу, я вернусь домой и, вооружившись обретенным у вас превосходством, завоюю широкий мир. Вместо этого после нашей разлуки с тобой в жизни моей начался разлад, длящийся по сей день; я вступил в борьбу, из которой я, увы, не вышел победителем. Ибо на сей раз родина, к которой я вернулся, состояла не из родительского дома, она отнюдь не ждала меня с распростертыми объятиями и не спешила преклониться перед моим вальдцельским превосходством, да и в родительском доме вскоре пошли разочарования, трудности и диссонансы. Я это заметил не сразу, меня защищала моя наивная доверчивость, моя мальчишеская надежда на себя и на свое счастье, защищала и внедренная вами мораль Ордена, привычка к медитации. Но какое разочарование и протрезвление принесла мне высшая школа, где я хотел изучать политическую экономию! Тон обращения, принятый у студентов, уровень их общего образования и развлечений, личность некоторых профессоров – как резко все это отличалось от того, к чему я привык в Касталии! Ты помнишь, как я некогда защищал свой мир против вашего, как, не жалея красок, превозносил цельную, наивную, простую жизнь. Пусть я заслужил за это возмездие, друг мой, но, поверь, я достаточно жестоко наказан. Ибо, если эта наивная, простая жизнь, управляемая инстинктами, эта детскость, эта невинная невышколенная гениальность и существовали еще где-то, среди крестьян, быть может, или ремесленников, или где-нибудь еще, то мне не удалось ее ни увидеть, ни, тем паче, к ней приобщиться. Ты помнишь также, не правда ли, как я в своих речах осуждал надменность и напыщенность касталийцев, этой изнеженной и надутой касты с ее кастовым духом и высокомерием избранных. Но оказалось, что в миру люди чванились своими дурными манерами, своим скудным образованием и громогласным юмором, своей идиотски-хитрой сосредоточенностью на практических, корыстных целях нисколько не меньше, они не менее считали себя в своей узколобой естественности неоценимыми, любезными богу и избранными, чем самый аффектированный примерный ученик вальдцельской школы. Одни глумились надо мной и хлопали по плечу, другие отвечали на мою чуждую им касталийскую сущность открытой, ярой ненавистью, которую низкие люди всегда питают ко всему возвышенному и которую я решил принять как отличие.
Дезиньори прервал свой рассказ и посмотрел на Кнехта, проверяя, не утомил ли он его. Он встретил взгляд друга и прочел в нем глубокое внимание и симпатию, которые подействовали на него благотворно и успокаивающе. Он видел, что собеседник захвачен его исповедью, слушает не так, как слушают пустую болтовню или даже занимательную историю, а крайне сосредоточенно, с тем исключительным вниманием и отдачей, как это обычно бывает при медитации, причем с чистейшей искренностью и добротой, выражение которой в глазах Кнехта его тронуло, таким сердечным, почти детским оно ему показалось; его изумило это выражение в лице человека, чьим многогранным повседневным трудом, чьей мудрой распорядительностью и авторитетом он восхищался сегодня весь день. И он продолжал с облегчением: