Герман Гессе - Игра в бисер
Когда для Иозефа Кнехта настала пора расставания с Берольфингеном, на вокзал проводил его только учитель музыки. Прощание с ним причинило некоторую боль, а когда вдали скрылся побеленный фронтон старинного замка с уступчатой крышей, сердце Иозефа сжалось от чувства одиночества и неуверенности. Другие ученики отправляются в подобную поездку, исполненные куда более сильных чувств, оробев и в слезах. Но Иозеф всей душой был уже там и потому отъезд перенес сравнительно легко. Да и само путешествие длилось недолго.
Его направили в школу Эшгольц. Снимки этой школы он не раз видел в кабинете ректора. Эшгольц был самый большой и самый молодой школьный городок Касталии, здания все современные, поблизости никаких городов, только небольшая деревушка, утопающая в зелени, за ней широко, ровно и приветливо раскинулся прямоугольник учебных и жилых корпусов, в середине которого, расположенные как пятерка на игральной кости, росли пять мамонтовых деревьев, вздымая высоко в небо свои темно-зеленые конусообразные кроны. На обширной площади были разбиты газоны, чередовавшиеся с площадками, посыпанными песком; там же виднелись два плавательных бассейна с проточной водой, к которым сбегали широкие, низкие ступени. У входа на эту залитую солнцем площадь стоял учебный корпус – единственное высокое строение с двумя флигелями, каждый из которых имел свой портик с пятью колоннами. Все остальные здания, с трех сторон сплошным полукольцом окружавшие площадку, были похожи одно на другое – низкие, плоские, без всяких украшений. У каждого корпуса виднелись крылечки, беседки с несколькими ступеньками, и почти во всех беседках стояли горшки с цветами.
По касталийскому обычаю, приезжего встретил не школьный служитель, и никто не повел его к ректору или в учительскую; его встретил один из школяров, рослый, красивый юноша, одетый в костюм из голубого полотна, на несколько лет старше Иозефа, который протянул ему руку и сказал:
– Я Оскар, старший в корпусе «Эллада», где ты будешь жить, и мне поручено приветствовать тебя и познакомить с нашими порядками. В школе тебя ждут только завтра, у нас есть время осмотреться, ты быстро привыкнешь. Причем прошу тебя, первое время, пока ты еще не прижился, считать меня своим другом и наставником, если хочешь, даже защитником, на случай, если кто-нибудь из товарищей вздумает тебя обидеть. Ведь некоторые считают нужным немного помучить новичка. Ничего страшного, это я могу тебе обещать. А теперь я для начала отведу тебя в «Элладу», сразу и посмотришь, где будешь жить.
В такой, ставшей традиционной, манере Оскар, назначенный советом корпуса в наставники Иозефу, приветствовал новичка, стараясь отлично выполнить данное ему поручение. Обычно подобная роль импонирует старшеклассникам, а уж если пятнадцатилетний юноша постарается завоевать расположение тринадцатилетнего доверительным обращением и покровительственным тоном, ему это, как правило, удается. С Иозефом в первые дни наставник обращался как с дорогим гостем, который, если ему уже завтра пришлось бы уехать, должен был увезти с собой прекрасное впечатление о доме, где он гостил, и о его хозяине.
Прежде всего Иозефу показали спальню, где, кроме него, размещались еще два мальчика, угостили его сухарями и стаканом фруктового сока, провели по всему дому «Эллада» – одному из жилых корпусов большого прямоугольника. Показали, где в душевых должно висеть его полотенце, и в каком углу ставить горшки с цветами, если он пожелает их разводить; затем еще до наступления темноты сводили в прачечную к кастеляну, где примерили и отобрали для него костюм из голубого полотна. Иозеф и впрямь почувствовал себя хорошо в Эшгольце и охотно принял предложенный ему Оскаром тон; в его поведении почти незаметно было робости, хотя он и смотрел на своего юного наставника, давно уже прижившегося в Касталии, как на полубога. Нравилось ему и некоторое бахвальство и рисовка в Оскаре, когда, например, тот вплетал в разговор какую-нибудь изысканную греческую цитату и тут же спешил извиниться: новичок, мол, еще понять этого не может, да разве мыслимо и требовать от него такого!
Впрочем, в интернатской жизни для Кнехта не было ничего нового, и он безболезненно включился в нее. Очевидно, до нас не дошли многие важные события эшгольцских лет Кнехта; впрочем, страшный пожар в школьном корпусе, должно быть, вспыхнул уже после него. Отметки, поскольку их удалось обнаружить, говорят об отличных успехах в занятиях музыкой и латинским языком, в математике и греческом эти успехи чуть выше средних. В дневнике «Эллады» нам удалось разыскать несколько записей о Кнехте, примерно следующего рода: «ingenium valde сарах, studia nоn angusta, mores probantur"34 или «ingenium felix et profectuum avidissimum, rnoribus placet officiosis»35. Каким наказаниям он подвергался, установить уже нельзя – книга записей наказаний сгорела со многими другими во время большого пожара. Один из его соучеников уже гораздо позднее уверял, будто за все четыре года Кнехта наказали всего один-единственный раз (его лишили права участия в субботней прогулке) за то, что он упрямо отказывался назвать имя товарища, совершившего какой-то проступок. Рассказ этот представляется нам правдоподобным, несомненно, Кнехт всегда был хорошим товарищем и никогда не заискивал перед вышестоящим, но, что это наказание действительно единственное за все четыре года, маловероятно.
Ввиду того что у нас почти нет документов о первых годах жизни Кнехта в школе элиты, мы процитируем здесь запись одной из его лекций об Игре в бисер, прочитанной, разумеется, много позднее. К сожалению, собственных записей Кнехта к этим лекциям, прочитанным перед начинающими любителями Игры, не существует; их застенографировал один из учеников Магистра по его свободной импровизации. Кнехт говорит в этом месте об аналогиях и ассоциациях в Игре и различает среди последних «узаконенные», то есть общепонятные, и «частные», или же субъективные ассоциации. «Чтобы привести вам пример этих частных ассоциаций, – говорит он, – вовсе не теряющих для частного лица своего значения оттого, что они категорически запрещены в Игре, я расскажу вам об одной такой ассоциации, возникшей у меня самого, когда я еще ходил в школу. Мне было тогда лет четырнадцать, и произошло это ранней весной, в феврале или марте. Однажды после полудня товарищ позвал меня пойти с ним нарезать веток бузины – он хотел сделать из них трубки для маленькой водяной мельницы. Итак, мы отправились, и, должно быть, выдался особенно хороший день, или у меня на душе было как-то особенно хорошо, ибо день этот запечатлелся в моей памяти, являй собой небольшое, однако важное событие. Снег уже сошел, поля стояли влажные, вдоль ручьев и канав кое-где уже пробивалась зелень, лопающиеся почки и первые сережки на голых кустах окутали все в зеленоватую дымку, воздух был напоен всевозможными запахами, запахом самой жизни, полным противоречий: пахло сырой землей, прелым листом и молодыми побегами, казалось, вот-вот услышишь и запах фиалок, хотя для фиалок было еще рановато. Мы подошли к кустам бузины, усыпанным крохотными почками, листики еще не проклюнулись, а когда я срезал ветку, мне в нос ударил горьковато-сладкий резкий запах. Казалось, он вобрал в себя, слил воедино и во много раз усилил все другие запахи весны. Я был ошеломлен, я нюхал нож, руку, ветку… Это был запах сока бузины, неудержимо распространявшийся вокруг. Мы не произнесли ни слова, однако мой товарищ долго и задумчиво смотрел на ветку и несколько раз подносил ее к носу: стало быть, и ему о чем-то говорил этот запах. У каждого подлинного события, рождающего наши переживания, есть свое волшебство, а в данном случае мое переживание заключалось в том, что когда мы шагали по чавкающим лугам, когда я вдыхал запахи сырой земли и липких почек, наступившая весна обрушилась на меня и наполнила счастьем, а теперь это сконцентрировалось, обрело силу волшебства в фортиссимо запаха бузины, став чувственным символом. Даже если бы тогдашнее мое маленькое приключение, переживания мои на этом бы и завершились, запаха бузины я никогда не мог бы забыть; скорее всего, каждая новая встреча с ним до последних дней моих будила бы во мне воспоминания о той первой встрече, когда я впервые сознательно пережил этот запах. Но тут прибавилось еще кое-что. Примерно в то же самое время я увидел у своего учителя музыки старую нотную тетрадь с песнями Франца Шуберта, которая чрезвычайно меня заинтересовала. Как-то, дожидаясь начала урока, я перелистывал ее, и в ответ на мою просьбу учитель разрешил мне взять на несколько дней ноты. В часы досуга я испытывал блаженство первооткрывателя, ибо до этого никогда еще не слыхал Шуберта, и теперь был всецело им захвачен. И вот, то ли в день нашего похода за бузиной, то ли на следующий, я вдруг натолкнулся на „Весенние надежды“ Шуберта. Первые же аккорды аккомпанемента ошеломили меня радостью узнавания: они словно пахли, как пахла срезанная ветка бузины, так же горьковато-сладко, так же сильно и всепобеждающе, как сама ранняя весна! С этого часа для меня ассоциация – ранняя весна – запах бузины – шубертовский аккорд – есть величина постоянная и абсолютно достоверная, стоит мне взять тот аккорд, как я немедленно и непременно слышу терпкий запах бузины, а то и другое означает для меня раннюю весну. В этой частной ассоциации я обрел нечто прекрасное, чего я ни за какие блага не отдам.