Митч Элбом - Искорка надежды
Рэб без конца забывал про свою зарплату, и его жене приходилось забирать ее самой. Его начальная зарплата в синагоге была всего несколько тысяч в год, но и после пятидесяти лет службы она оставалась неприлично мизерной в сравнении с тем, что получали его коллеги. Он никогда не просил прибавки. Он считал это недостойным. В первые годы службы у него даже не было машины; его сосед Эдди Эделман отвозил Рэба в Филадельфию и высаживал возле метро, чтобы он мог попасть на занятия в Дропси-колледж.
Судя по всему, Рэб считал, что между верой и богатством существует неодолимая неприязнь. Если прихожане синагоги приносили ему подарок, он советовал пожертвовать его какой-нибудь благотворительной организации. Он ненавидел собирать деньги, так как считал, что религиозному лидеру просить у людей деньги не к лицу. Однажды во время проповеди он сказал, что ему лишь раз в жизни захотелось быть миллионером, когда он представил себе, скольких людей он мог бы спасти от финансовых катастроф.
Рэбу нравились старые вещи. Старые монеты. Старинные картины. Даже его собственный молитвенник был старым и потрепанным. Его страницы были переложены бесчисленными закладками и не рассыпались лишь потому, что были перетянуты круглыми резинками.
— У меня есть все, что нужно, — сказал Рэб, обводя взглядом беспорядочно разложенные на полках вещи. — Для чего гоняться за чем-то еще?
— Ваши слова напоминают цитату из Библии, — сказал я. — «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а потеряет свою душу?»[15].
— Это сказал Иисус.
— Гм, прошу прощения.
— Не извиняйся, — улыбаясь, сказал Рэб. — Хорошо сказано.
ЦЕРКОВЬПодсвист проносящихся мимо машин я вместе с пастором Генри Ковингтоном вошел в огромный храм прихода «Я страж брату своему». Величественный старинный зал с высокими сводчатыми потолками, вздымающимися трубами органа, массивной красного дерева кафедрой и балконом, уставленным рядами скамеек.
И несмотря на все это великолепие, церковь явно хирела.
Шелушилась краска на стенах. Потрескалась штукатурка. Деревянные полы обветшали, и, провалившись в колдобину коврового покрытия, можно было запросто вывихнуть лодыжку. Я посмотрел наверх и увидел в потолке дыру.
Огромную дыру.
С десять футов, не меньше.
— Большая проблема, — признался Генри. — Особенно когда идет дождь.
И тут я заметил, что на полу в стратегически важных местах расставлены красные пластмассовые ведра. От потеков воды белая штукатурка побурела. Первый раз в жизни я увидел дыру в потолке храма, и это почему-то напомнило мне корпус корабля, пробитый пушечным ядром.
Мы присели. Генри — с его необъятным животом, — видимо, для того чтобы сохранить равновесие, уперся локтями в стоявшую перед ним скамью.
— Я не совсем понимаю, для чего вы сюда пришли, — вежливо начал он.
— Вы ведь даете приют бездомным, верно?
— Да, пару раз в неделю, — подтвердил Генри.
— Они тут едят?
— Да, в нашем физкультурном зале.
— И спят?
— И спят.
— Вы это делаете только для христиан?
— Нет, не только.
— Вы стараетесь обратить этих людей в христианство?
— Нет. Мы предлагаем им помолиться. Мы спрашиваем, хочет ли кто-нибудь из них посвятить свою жизнь Иисусу, но мы никого ни к чему не принуждаем. И сюда может прийти любой.
Я кивнул. И рассказал ему о своем благотворительном фонде. О том, что мы, вероятно, сможем ему помочь.
— О! — изумился Генри. — Это было б здорово.
Я огляделся.
— Большая церковь, — сказал я.
— Знаю, знаю, — усмехнувшись, проговорил Генри.
— У вас нью-йоркский акцент, — заметил я.
— Гм. Бруклинский.
— Это ваше первое назначение?
— Первое. Когда я сюда приехал, меня определили дьяконом и смотрителем. Я подметал и мыл полы, пылесосил, чистил туалеты.
Я вспомнил, что и Рэб, когда приехал в нашу синагогу, помогал убирать и сам отпирал и запирал ее. Наверное, так в Божьих людях воспитывается скромность и непритязательность.
— Когда-то, — сказал Генри, — это была знаменитая церковь. Но несколько лет назад ее продали нашему пастырству. На самом деле даже и не продали. Нам сказали: если вы сможете ее содержать, она — ваша.
Я еще раз огляделся.
— А вы еще в детстве решили, что станете пастором?
— Не-е-е.
— А кем вы собирались быть, когда кончили школу?
— Я на самом деле в то время сидел в тюрьме.
— Правда? — как можно небрежнее спросил я. — За что же?
— Ну… Я вообще-то много чего натворил. Торговал наркотиками, воровал машины. А посадили меня за непреднамеренное убийство. Хотя в нем-то я и не участвовал.
— И как же вы оттуда попали сюда?
— Ну… однажды ночью я думал, что меня убьют парни, которых я ограбил. Тогда я пообещал Богу, что, если доживу до утра, стану Ему служить.
Он помолчал, и мне показалось, будто внутри у него заклокотала старая боль.
— Все это было двадцать лет назад, — сказал Генри и промокнул платком лоб. — Я в жизни много чего повидал. Я знаю, что имел в виду тот, кто сочинил слова песни: «Глори, глори, аллилуйя — сбросил ношу я с себя»[16].
— Это хорошо, — сказал я, понятия не имея, что нужно говорить в подобном случае.
Через несколько минут мы уже двигались к боковому выходу, шагая по грязному, замызганному полу. Мы спустились по лестнице в маленький, тускло освещенный физкультурный зал, где, по словам Генри, спали бездомные.
В тот день я так и не решил: хочу я пожертвовать деньги этой церкви или нет. Я сказал Генри, что снова приду к нему, и мы еще раз побеседуем. По правде говоря, его упоминание о тюрьме меня всерьез насторожило. Я знал, что люди способны измениться. Но я знал и другое: у некоторых эта перемена была не более чем переменой мест.
Зарабатывая спортивным репортерством да к тому же проживая в Детройте, я на своем веку с чем только не сталкивался: и со словесными оскорблениями, и с наркоманией, и с вооруженными нападениями. Я не раз был свидетелем публичных покаяний на пресс-конференциях перед толпой журналистов. Я брал интервью у непревзойденных специалистов убеждать, что все их позорные деяния позади, и, выслушав их покаяния, писал о них хвалебные статьи. А потом несколько месяцев спустя узнавал об их очередных проступках.
В спортивном мире подобных историй было пруд пруди. Но еще большее отвращение я испытывал к лицемерию религиозных деятелей. По телевидению неоднократно выступали евангелисты, которые выпрашивали у публики деньги; потом их арестовывали за непристойное поведение, а вскоре под маской раскаяния они снова выпрашивали деньги. Меня от этого просто тошнило. Однако мне хотелось верить, что Генри Ковингтон не из этой породы, но в то же время я не желал оказаться в дураках.
И потом, что там лукавить, Генри принадлежал совсем к другой вере. И здание было такое ветхое. Такое неустойчивое. Казалось, что эта церковь оседала даже внутри. По словам Генри, лестница, ведущая наверх, поднималась к этажу, где в комнатах, похожих на студенческое общежитие, обосновались пятеро жильцов.
— В вашей церкви живут люди?!
— Да, несколько человек. И платят мне немного за жилье.
— А из каких средств вы оплачиваете ваши счета?
— Из этих денег в основном и оплачиваю.
— А разве ваши прихожане не платят членских взносов?
— А у нас этих взносов и нет.
— Тогда из каких же денег вам платят зарплату?
— А мне ее и не платят, — рассмеялся Генри.
Мы вышли на улицу. По-прежнему светило солнце. И одноногий сидел на своем прежнем месте. Он посмотрел на меня и заулыбался. Я натужно улыбнулся ему в ответ.
— Что ж, пастор, я вам позвоню, — сказал я.
В чем я не совсем был уверен.
— Будем рады, если вы придете к нам в воскресенье на службу.
— Я не христианин.
Генри пожал плечами. И я не понял, что он хотел сказать этим жестом: «что ж, тогда мы не будем вам рады» или «что ж, все равно приходите».
— Вы когда-нибудь были в синагоге? — неожиданно спросил я.
— Был, — ответил он, — подростком.
— По какому же случаю?
Генри потупился.
— Мы ее грабили.
Октябрь
СТАРОСТЬПарковка синагоги была битком набита машинами, а те, что не поместились, на полмили вытянулись цепочкой вдоль дороги. Был Йом Кипур — День Искупления — самый важный день в еврейском календаре, тот самый день, когда, как считается, Бог решает, кого записать в Книгу Жизни на следующий год, а кого нет.
Этот и сам по себе торжественный день для Рэба был еще и «звездным часом», — для него он приберегал свои самые лучшие проповеди. После службы по дороге домой люди без умолку обсуждали то, что он говорил о жизни, о смерти, о любви, о прощении.