Герман Гессе - Игра в бисер
– Ладно уж, – услышал он, как сказал старший, – и то хорошо, что ты решил съездить к такому святому человеку исповедаться. Отшельники – они не только хлеб жуют, они кое-что смыслят и заклинания знают. Стоит такому сказать словечко, и разъяренный лев поджимает хвост, разбойник, и убирается восвояси. Да, да, они способны льва сделать ручным, а одному из них – он был уж очень святой человек – его ручные львы сами могилу выкопали, когда он помер, а потом ровненько так засыпали; долго еще два льва после этих похорон день и ночь возле могилы сидели, вроде как караул несли. Да и не только львов они умеют приручать. Один такой святой взялся за римского центуриона – зверь был, а не человек, распутник из распутников, во всем Аскалоке такого поискать, а святой этот так за него принялся, что солдат совсем сник, будто пес побитый в свою конуру убрался. Никто его после этого и узнать не мог, таким тихим и кротким он стал. Правда, нехорошо тут подучилось, вскоре после этого он возьми да и умри.
– Святой?
– Да нет, центурион. Варрон звали его. После того как отшельник обломал его как следует, солдат весь обмяк, два раза с ним лихорадка приключалась, а три месяца спустя он помер. Что ж, жалеть его не приходится; но как бы там ни было, а у меня из головы не идет: должно быть, отшельник не только дьявола из него изгнал, наверное, еще и слово какое на уме имел, чтоб солдата поскорей в землю упрятать.
– Это ты про святого человека так говоришь? Никогда не поверю!
– Хочешь верь, хочешь нет, дорогой мой. Но с того дня центуриона этого как подменили, чтобы не сказать – околдовали, три месяца прошло и…
Некоторое время оба молчали, затем снова послышался голос молодого:
– Слыхал я про одного отшельника, где-то тут неподалеку он должен быть, совсем один около затерянного родника живет, в двух шагах от дороги на Газу, Иосиф зовут его, Иосиф Фамулус. Много мне о нем говорили.
– Ну, а что говорили-то?
– Уж больно благочестив, а на женщин – так никогда и не смотрит. Случись около его кельи пройти каравану, и если хоть на одном верблюде сидит женщина, то как бы она ни была закутана, отшельник повернется к ней спиной и тут же исчезнет в своей келье. Многие к нему исповедоваться ходят, очень многие.
– Наверное, болтают больше, а то бы и я о нем прослышал. Ну, а что ж он умеет, твой Фамулус?
– Исповеди слушать. Не будь в нем ничего благого или не понимай он ничего, люди б не ходили к нему. Между прочим, о нем говорят, будто он никогда и слова не скажет, не бранится, не кричит, кар никаких не налагает, ласковый, говорят, человек, даже робкий.
– А что же он тогда делает, если не бранит, не наказывает и даже рта не открывает?
– Слушает тебя, чудно так вздыхает и крестится.
– Да брось ты! Тоже мне выдумал какого святого! Неужто ты такой дурак, чтобы бегать за молчуном?
– А как же? Непременно надо найти его. Недалеко где-то он обитает. Как стало смеркаться, я тут одного паломника приметил возле водопоя, завтра утром спрошу его, он сам на отшельника похож.
Старик совсем разошелся:
– Да брось ты этого святошу! Пусть себе в келье сидит! Такие, что только сидят и слушают и вздыхают, да еще баб боятся, – такие ничего не умеют и ничего не знают. Ты вот лучше меня послушай, я тебя научу, к кому пойти. Правда, далековато отсюда будет, за Аскалоном, зато уж всем отшельникам отшельник, лучший, можно сказать, исповедник, какие есть на свете. Дионом его зовут, Дионом Пугилем, а это значит – кулачный боец, потому что он со всеми чертями дерется. Вот придет к нему кто-нибудь, скажет свою исповедь, поведает обо всем, что натворил, – Пугиль этот не станет вздыхать да охать, и не молчит, а так набросится на тебя, такую задаст тебе трепку, что своих не узнаешь. Одного, говорят, даже избил, а других заставил всю ночь на коленях выстаивать, на камнях-то! Да сверх того еще сорок грошей велит бедным раздать. Вот это исповедник, скажу я тебе, диву дашься! Стоит ему посмотреть на тебя – сразу оторопь берет, насквозь тебя видит. Нет, этот не будет вздыхать, этот все может. И если ты сон потерял или снится тебе всякая чертовщина, видения тебе являются – Пугиль как рукой снимет! И говорю я тебе это не потому, что так старые бабы болтают, а потому, что сам у него был. Да, сам, хоть и не велика птица, а когда-то и я ходил к Диону – к ратоборцу, к человеку божию. Пошел я к нему в сокрушении, совесть вся изгажена, а ушел – чистый и светлый, как утренняя звезда; и все это верно, как верно, что меня зовут Давидом. Запомни, значит: Дион зовут его, Дион Пугиль. Вот к нему и ступай, и как можно скорей; такого, как он, ты еще никогда не видывал. Игемоны, старейшины, епископы и те к нему за советом ходят.
– Буду в тех местах, может, и заверну. Но раз уж я здесь и тут поблизости где-то находится этот Фамулус, о котором я слышал много хорошего…
– Хорошего, говоришь? На что он тебе сдался, этот Фамулус?
– Понравилось мне, что он не ругает, не кидается на тебя, словно зверь лютый, – вот и все. Я ведь не центурион какой-нибудь и не епископ, я человек маленький, скорей даже робкий, смолы там и серы всякой я много не вынесу; мне куда приятней, чтобы со мной ласково обходились, такой уж я родился.
– Ишь чего захотел! Ласково чтобы с ним обходились! Вот если после исповеди, когда ты освободился от грехов, кару, какую положено, принял, очистился, стало быть, – это я еще понимаю, чтоб тогда с тобой ласково обошлись, но не тогда же, когда ты только что предстал перед духовником и судьей своим, а сам весь загажен и воняешь, что твой шакал.
– Ладно уж. Чего ты шумишь, люди вон спать хотят. – Произнесший эти слова неожиданно захихикал. – А мне про него и смешное рассказывали.
– Это про кого же?
– Да про него, про отшельника Иосифа. Так вот, привычка у него такая есть: как только расскажут ему все про себя и исповедуются, он, значит, того на прощанье благословит и поцелует в щеку или в лоб.
– Неужели? Ишь чего придумал!
– А потом он, значит, женщин очень боится. А к нему однажды возьми да явись блудница, переодетая во все мужское, а он ничего не приметал, выслушал всю ее брехню, все, что она наврала, а когда она кончила свою исповедь, он поклонился ей в пояс, а потом дал ей лобызание.
Старший громко расхохотался, но спутник его сразу зашикал, и Иосиф ничего более не услышал, кроме этого подавляемого смеха.
Он взглянул на небо. Над кронами пальм висел резко очерченный серп месяца. Иосиф содрогнулся от ночного холода. В вечерней беседе погонщиков верблюдов словно в кривом зеркале и все же весьма поучительно явилось ему его собственное отражение и отражение той роли, которой он уже успел изменить. Итак, какая-то блудница посмеялась над ним. Что ж, это, конечно, не самое страшное, хотя и неприятно.
Долго еще Иосиф думал над разговором двух погонщиков. Наконец перед самой зарей ему удалось уснуть, но только потому, что размышления его оказались не напрасными, они привели к определенному результату, решению, и с этим новым решением в душе он крепко заснул и проспал до самого рассвета.
А решение его было как раз таким, какое младший погонщик не мог бы уразуметь и постигнуть. Решение его состояло в том, чтобы последовать совету старшего проводника и посетить Диона, по прозванию Пугиль, о котором он давно уже знал и которому сегодня при нем пропели такую убедительную хвалу. Этот прославленный исповедник, пастырь и наставник, уж наверное, найдет для него должный совет, должную кару, верный суть. Ему-то хотел Иосиф вверить себя как наместнику бога, чтобы покорно исполнить все, что тот ему прикажет.
Рано утром, когда оба погонщика верблюдов еще спали, он отправился к путь и в этот же день в усердном своем странствии достиг тех мест, где, как он знал, жили святые отцы и откуда он надеялся попасть на большую дорогу, ведущую в Аскалон.
Подходя в сумерки к оазису, он увидел приветливые кроны пальм, услышал блеяние козы, среди зеленых теней ему почудились крыши хижин, запах человеческого жилья, а когда он нерешительно приблизился, ему вдруг показалось, что кто-то пристально смотрит на него. Иосиф остановился, оглядел все вокруг и под первыми же деревьями увидел человека, сидевшего там прислонясь к стволу пальмы, старого и прямого, с седой бородой, достойным, но суровым и неподвижным лицом. Этот человек, должно быть, и смотрел на него так пристально и уже довольно давно. Взгляд его был острым, и твердым, однако лишенным всякого выражения, как взгляд человека, привыкшего наблюдать, но никогда не проявлявшего ни любопытства, ни участия, взгляд человека, который позволяет людям и вещам проходить мимо себя, пытается понять их, но никогда не привлекает их и не зовет.
– Хвала Иисусу Христу! – приветствовал его Иосиф.
Старец ответил неразборчивым бормотанием.
– Простите меня, – вновь обратился к нему Иосиф. – Вы здесь тоже чужой, как я, или же обитаете в этом славном селении?