Сьюзан Грубар - Иуда: предатель или жертва?
В еще одном, «Йоркском», цикле мистерий Иуда вновь предстает не столько алчным, сколько защищающим свое имущество. Он объясняет: «Это все обида из-за моей десятины». Только обида побудила его протестовать против нарда, стоившего 300 пенсов, а ему — 30 (191).[181] И продает он Иисуса, потому что убежден в том, что Тот несправедливо лишил его причитавшихся ему денег. Не так давно один из исследователей, изучающих пьесы «Йоркского цикла», подметил, что они «представляют Иуду слугой, который ведет себя преступно, позорно, незаконно и алчно, как торгаш, действующий в своих собственных интересах, в ущерб более важным нуждам общины» (Раррапо, 320-321). Другими словами, стать торговцем — значит изменить Богу; обманывать хозяина — все равно, что предавать Иисуса.[182] В пьесах, пытающихся разрешить местные экономические противоречия, Иуда наказывается, как спесивый слуга, с целью указать настоящим подмастерьям свое место. Парадоксально, впрочем, но через свое амбициозное желание поставить личную выгоду выше потребностей общины, Иуда выражал вполне понятные стремления некоторых поваров и пекарей, игравших его роль в инсценировках.
Необычная сцена «Раскаяния Иуды» в Йоркском цикле — когда Пилат и его когорта сговариваются предать Иисуса Ироду — содержит монолог Иуды, мучающегося угрызениями совести из-за той роли, что он сыграл в пленении Иисуса: «Позор мне, сам себя я обесчестил, / пособничая Его убийству» (251). Иуда решается спасти Иисуса, предлагая свою собственную жизнь в обмен на жизнь своего господина: «Молю Тебя, добрый господин, отпустить Его, / и взять меня в уплату за Него» (252). Предложив себя в качестве раба или наемного слуги ради спасения своего господина, Иуда проклинает себя, бросает деньги в Церкви и решает убить себя: «Я ненавижу всю свою жизнь, я и так живу слишком долго; / мое предательство меня терзает болью» (256). Рыночная экономика мало меняет характер Иуды, но его образ нередко используется в назидание тем слугам, которые считают, что могут вести двойную игру со своими господами; однако его самоубийство уже признается актом сознательного искупления вины за свои ошибки. То, что он сам говорит о крушении своих надежд и раскаянии, только делает его образ еще чуточку человечнее.
Попытки снять бремя вины Иуду (но не иудеев/евреев) можно найти даже в ранних текстах. Пространная поэма IX в. «Елена», к примеру, рассказывает о поездке матери императора Константина в Иудею, где она находит истинный крест с помощью некоего Иуды. Этот «опередивший свое время» Иуда не только раскрывает местонахождение креста, но и — по ходу действия — обращается в христианскую веру и принимает крещение под именем, означающим «открывать Спасителя», а затем и вовсе становится епископом, чтобы содействовать обращению иных иудеев (191).[183] Еще более явная попытка оправдать библейского Иуду прослеживается в диалоге XV в. «Луций и Дубий», в котором сомневающийся Дубий видит в двенадцатом апостоле орудие провидения, посредника Божьего:
«Господь хотел, чтоб Сын Его ИисусБыл предан смерти ради человека:Я ж знать хочу, чем плох Иуда был,Который Его предал?Господь хотел, чтоб Сын его погиб,К тому стремился и Иуда,За что ж его тогда винить?Похоже, цель одна была,И быть убийцей тот не может,Кто исполнял Господню волю».[184]
Можно ли орудие провидения осуждать, как убийцу? Хотя само имя героя (dubious в переводе с англ. означает «сомнительный / сомневающийся». — Прим. пер,) намекает на сомнительность его позиции, оправдательная версия Дубиуса выглядит более убедительной, чем аллегорическое спасение Иуды в «Пьесе о таинстве причащения» Крокстона (Croxton: Play of the Sacrament).
Когда становится возможным представить христиан в роли Иуды, двенадцатому апостолу неизбежно открывается путь к спасению. В пьесе Крокстона, сочиненной предположительно в конце XV в., купец по имени Аристорий продает гостию пяти иудеям, оскверняющим ее. Аристорий предстает явной аллегорией Иуды, поскольку он берет взятку и передает, «предает» гостию иудеям, учиняющим с ней, по меткому замечанию исследовательницы Элен Маккей «вторую драму страстей», в процессе которой они убеждаются, что гостия на самом деле — Плоть и Кровь Иисуса.[185] Как и в случаях с иудеями, оскверняющими воду и хлеб, «жестокость нацелена на самое Тело Божие» (Greenblatt, 100): «Иудеи неизбежно становятся виноватыми в таких историях [об осквернении гостии], потому что они не верят и в то же время должны вскрывать, воплощать собой, сомнения, посеянные в сердцах верующих христиан догматами о Евхаристии» (Greenblatt, 104). У «Пьесы о таинстве причащения», несколько напоминающей фарс, счастливый конец: иудеи обращаются в христианство, а христианский «иуда» Аристорий отказывается от своего богатства, становясь к концу пьесы нищенствующим кающимся грешником. Впрочем, если христиане и смогли увековечить жестокость и эгоизм Иуды, его наказание и проклятие не решили проблемы человеческой греховности. И для Джорджа Герберта Иуда также олицетворяет предрасположенность всех людей без исключения впадать в грех корыстолюбия. В его «Самоосуждении» (1633 г.) грехи Иуды соотносятся с грехами евреев, но вместе с тем утверждается, что материальные интересы не чужды и христианам:
«Он, кто душою обвенчался с златом,И истину попрал корысти ради,Он сделал то, что сам негодным мыслит,Ученью вняв;Ведь продал он за деньгиБесценного Владыку своего,Он есть Иуда-жид». (150)
На заре Нового времени писатели, настаивая на том, что и христиане способны на преступление Иуды, а раскаявшийся Иуда способен постичь учение Иисуса, апеллируют к тем немногим мыслителям древности, которые видели в самоубийстве не грех отчаявшегося и не верящего в милосердие Бога, а отчаянный акт раскаяния и даже признак обретенной мудрости. Ориген, первым сравнивший Иуду с Эдипом, считал, что его «чувство раскаяния… является действием учения Иисуса, которого предатель не мог совершенно презреть и извергнуть» (76). Согласно Оригену, осудив сам себя, «этим своим поступком он сам над собой произнес приговор и в то же время показал, какую силу имело учение Иисуса над Иудой — этим грешником, вором и предателем, который все же не мог совершенно исторгнуть из своего сердца учение Иисуса, преподанное ему» (76—77). Подобно ему, толкователь IX в. по имени Пасхасий Радберт, предполагал, что к самоубийству Иуду, возможно, подтолкнула надежда на встречу с Иисусом в потустороннем мире, во время которой он мог бы испросить у Него и получить прощение (Murray 196, 363).[186] Самоубийство, хоть и признаваемое преобладающим большинством людей грехом, некоторыми все же расценивалось, как раскаяние.
На гравюре 1611г. работы Якоба Ван Сваненбурга (по мотивам Абрахама Блумарта) Иуда, наделенный благородной внешностью, изображен и до, и после повешения. На переднем плане композиции Иуда, с брошенным кошелем, сидит у основания проклятого дерева, завязывая веревку вокруг своей шеи, а на заднем плане мы видим Иуду на расстоянии — уже висящим на дереве. По низу гравюры тянется надпись латынью, воспроизводящая слова Иуды, оплакивающего в растерянности свою тяжелую участь («Я…, сам того не желая, себя потерял»; «Что делать мне?») и заканчивающаяся словами о «тяжком грузе» тела, висящего «на ветвях».[187] Не кошель, а тело висит на дереве. То, что серия, в которой появляется такая картина, — «Библейские грешники» — объединяет Иуду с такими фигурами, как царь Саул, Святой Петр и Святой Павел, указывает на то, что он уже больше не считается аномальным демоническим воплощением. Грешным, но покаянным Иуду видели и верующие более раннего времени. Историк Александр Мюррей цитирует меморандум конца IV в по поводу проповеди, произнесенной монахом-доминиканцем, неким Викентием Феррером (ум. 1419 г.). Согласно Ферреру, толпы людей не позволили Иуде подойти к Христу на Голгофе, и «тогда он сказал про себя: “Не могу я подойти к Христу своими ногами, но встречусь с Ним на Голгофе бестелесным и там смиреннейше испрошу у Него прощение”; и сделал он, как решил, повесившись в петле, и душа его полетела к Христу на Голгофу, и там умоляла о прощении, которое Христос тут же ей даровая; а затем оттуда вознесся Иуда с Христом на Небо, где душу его благословили иные избранные». (Murray, 361, выделено автором)
Отмечая оригинальность этого свидетельства, Мюррей убедительно доказывает, что «едва ли не все средневековые богословы» отказывались верить в то, что Иуда раскаялся (364). С точки зрения большинства древних и средневековых мыслителей, Иуда все же оставался «вместилищем зла».
И в древности, и в Средние века в разных странах и в разное время образ Иуды трансформировался не одинаково; вот почему я воздерживаюсь от воссоздания простой исторической траектории. И все же, за некоторыми исключениями, Иуда тогда безжалостно наказывался за свои анальные, оральные и фаллические отклонения — как, впрочем, будет он наказываться и в более поздние времена. В городах Чехии и Германии деревянного или соломенного Иуду сжигали на освященных кострах в канун Пасхи, в субботу перед Пасхальным воскресеньем. На вершинах гор или на церковных подворьях устраивались празднества с пением «Palfme Jida§e!» («Мы сжигаем Иуду!») — считалось, что они защищали общину и ее урожай от всякого зла и ущерба.[188] И потому вполне понятно, что древние иудейские сочинители реагировали с некоторой горячностью на демонизацию Иуды — создавая портреты Иисуса, которые были столь же оскорбительны для христиан, какими были, вероятно, и христианские образы Иуды для иудеев. Одно из таких сочинений иудейских авторов, соперничавших с христианской мифологией — если не во влиянии и популярности, то, по крайней мере, в необычности, — датируется V или VI вв. В нем демонический и обреченный Иуда становится причиной утраты Иисусом духовного потенциала, подвергнувшись осквернению в воздушном полете.