Александр Лернет-Холенья - Пилат
Однако по каким-то обстоятельствам, причем неизвестно каким именно, весть о том, что собираются отказать в поддержке обвинения, уже проникла на площадь, на форум, где, принимая во внимание ничтожность самого процесса, собралась несоразмерно огромная толпа, ожидавшая оглашения приговора; и, по-видимому, толпа не случайно оказалась столь большой. Приверженцы самых различных направлений, которым осуждение моей персоны могло быть выгодным, вполне могли созвать такую большую толпу для оказания давления на процесс; и когда действительно пришло сообщение, что Сенат проголосовал за отзыв обвинения, на улице сразу возникла шумная суматоха, еще большая, чем в самом зале, и вся масса народу пришла в движение. Высокие бронзовые двери треснули, и бушующий поток поддавшегося на подстрекательство народа — тунеядцы и карманные воры, христиане и язычники, сутенеры и мальчики-гомосексуалисты, беглые рабы и зелоты всех направлений, граждане и плебеи, в общем, неописуемые отбросы, — то есть дрожжи любого народа, — ворвались внутрь во главе с Кампобассо в роли Акты с толпой религиозно возбужденных проституток. Скрежеща зубами, Вителлий потребовал моего немедленного осуждения, так как в противном случае, кричал он срывающимся голосом, народ, следуя здравому смыслу своего собственного восприятия справедливости и права, сам осудит мои преступления и без юридических проволочек меня казнит; и действительно, у всех до единого физиономии приняли такое угрожающее выражение, словно вся толпа хотела на меня напасть, так что Сосновский и его люди лишь с трудом могли бы меня защитить.
Мне стало очень не по себе оттого, что я сам теперь находился в таком положении, которое полностью совпадало с тем, в котором находился другой, после того как его выдали, вокруг которого в гораздо большей степени, чем вокруг меня самого, все еще вращалась вся совокупность событий, — именно тогда, когда все эти возбужденные поверили, народ мне, как бы навешивая на меня ярлык преступника, закричал: «Распни его!». И теперь народ потребовал, чтобы то же самое произошло и со мной. Народу совсем не приходило в голову, что он намеревался совершить точно такое же преступление, или по крайней мере, очень похожее на то, которое по побуждению такой же народной массы вынужден был совершить я сам; и никому не приходило в голову, что после того, как приговор, который посчитали ошибочным, заменяют другим ошибочным приговором, который не замедлят признать правильным, кого-нибудь отправляют на тот свет, — как это однажды уже случилось.
Потому что на этот случай не существует никакой правовой нормы как таковой. Каждая правовая норма сначала нарушается уже в законе, а затем еще и в самом судоговорении; и нарушение правовой нормы называется справедливостью. Указанием на справедливость все заинтересованные стороны — прежде всего власть, политика и экономика, хотя они и не являются идентичными — влияют сначала на законодателя, а затем на судей. В формуле «по праву и справедливости», «по праву» скорее относится к законности, а «по справедливости» несомненно соответствует влиянию законотворчества и судоговорения, при этом все зависит только от того, делается ли акцент на «по праву» или на «по справедливости». На собственно право акцент делается лишь в несомненных случаях, и эти случаи суды умеют использовать, чтобы еще раз прославить себя как справедливое ведомство; во всех других случаях суд делает акцент на справедливости, независимо от того, неясные или ясные это случаи, при рассмотрении которых для законов и судов слава справедливых не очевидна, и искусство судьи состоит в том, чтобы в большей или меньшей степени придать справедливости видимость законности.
Если взять мой процесс над Назареянином, то независимо от того, справедливым или не справедливым был приговор Рима, оглашенный моими устами, — он, приговор, был правовым, или мог быть правовым. Он был правовым в глазах иудеев, а в моих глазах всего лишь справедливым, слишком справедливым. Однако сейчас его пытались и причем принудительно изменить, как если бы это был действительно правовой приговор. Культовый ритуал, а именно: казнь Бога, — кто знает, сколько их происходило в незапамятные времена! — произошел во время моей службы, то есть еще раз и, возможно, даже не в последний раз. Его навязали мне во время моего прокураторства в Иудее. Но Галилеянин, чье учение произвело на меня такое живое впечатление, был, скорее всего, одним из тех освященных царей, какие, например, были у нас на Неми-озере, — вроде Нума, который сочетался reges sacrorum — сакральным браком — с нимфой Эгерией, что касается Иисуса, то злоба его приверженцев обрушилась на него самого, беззащитного, кто пожелал самого большего, на что способен человек духа, а именно — облечь свои мысли в чувственные образы, но отнюдь не в жестокий образ распятия. И мое спасение могло заключаться лишь в том, чтобы я придерживался точки зрения, что распятие было навязано Спасителю так же, как Сократу был навязан кубок с ядом. В том, что Сократ выпил яд, никто не сомневается; но в том, что Иисуса распяли, только я, единственный, кто это наверняка знал, мог сомневаться. Всегда забывают, что ничто не является трагедией само по себе, но событие становится трагедий, если таковым оно будет представляться впоследствии; и поскольку судьба не миновала Галилеянина, то эта судьба могла миновать меня, кого считали его палачом.
Поскольку под давлением народной злобы поднялись теперь и те сенаторы, которые до того оставались на своих местах, будь то из-за непосредственного страха перед угрозой, или потому что они поменяли свое мнение из-за косвенной угрозы, — короче говоря, скоро весь Сенат стоял на ногах, и это воспринималось как знак поддержки обвинения и что процесс против меня следует продолжить. Вообще-то женщинам вход в зал заседания был воспрещен, но Вителлий не допустил, чтобы Кампабассо и его подруг вывели, хотя самовольно туда проникшие очень досаждали Вителлию; он лишь повелел, чтобы зал очистили от случайных людей, которые, довольные тем, что они навязали свою волю, снова вышли из Сената. Однако, как я уже сказал, Кампабассо и проститутки остались, и что характерно — как представительницы общественного мнения, и несомненно Вителлий предполагал, что он еще сможет позднее воспользоваться их присутствием.
После того как он своим взглядом, исполненным догорающей злобы и удовлетворения, обвел втянутые в плечи головы сенаторов, он заявил: обвинение остается в силе, от свидетелей отказываются, потому что случай очевидный и общеизвестный и обвиняемому предоставляется лишь слово для защиты.
Итак, плохо ли, хорошо ли, я должен был теперь сам высказаться по поводу обвинения. Что мне в этот момент придавало стойкости, так это то обстоятельство, что очень опасно иметь дело с дураками, — они могли бы даже напасть на мою персону. Я заявил, что я не виноват, поскольку, добавил я, того Иисуса Назареянина или Назероянина, как его тогда называли, никогда не подвергал распятию. При этих словах Вителлий снова закипел, как вулкан перед извержением.
«И ты смеешь, — кричал он, — ты действительно смеешь…» Но я его перебил, так как видел крайнюю необходимость именно сейчас — другого случая могло и не представиться — криком добиться уважения к себе. Собрав остатки моего старческого голоса, я, как мог, его перекричал: «Конечно, даже если это рискованно — говорить истину такому человеку, как ты, то я все равно тебе ее выскажу!»
Увы, своими неудачными словами я предоставил Кампобассо повод, стоя перед своими гетерами, прокаркать насмешливо:
«Что есть истина!»
Снова прозвучало это проклятое слово, которое, не знаю почему, приписывалось мне. К счастью, здесь почти никто не понял этого подлого, в определенных условиях уничтожающего намека. Я не должен был пускаться в объяснения, но я тут же сделал это. Я громко продолжал орать: «Никто, даже Сенат, даже будущий цезарь не имеет права сомневаться в словах того, кто принадлежит к римскому рыцарству! Того Галилеянина я не распинал! Это не мое дело, это дело моего обвинителя исследовать, есть ли этот Бог, и был ли он вообще! Никогда, Patres et Conscripti — господа сенаторы, патриции и всадники — никогда, пока я был прокуратором Иудеи, ко мне не приводили Бога, или человека с этим именем. Я не знаю, кто его, если он вообще когда-либо существовал, казнил. Я его не казнил. И его кровь не падет на меня! Я невиновен и умываю руки! Я никогда не видел Иисуса, сына Иосифа!»
После моего крика установилась полная тишина, и даже я ей удивился. Мне показалось, что я перекричал не только моих противников, но что мои слова непонятным или мало объяснимым образом дошли и до равнодушных, даже тех, кто хотел отмолчаться, хотя и стоял на моей стороне. Несколько мгновений я молча смотрел, как мои судьи, ввиду полного отклонения предмета обсуждения, о котором шла речь, опять оказались перед невозможностью продолжать процесс.