Маршалл Ходжсон - История ислама. Исламская цивилизация от рождения до наших дней
Труд Рашидаддина не только имел широкий охват; он был абсолютно честным. Его рассказ об исмаилитах-низаритах, ненавистных суннитам, очень близко соответствует рассказу более раннего историка (который также состоял в одной из ключевых должностей при монголах), Ата-Мелика Джувайни. Он во многом использовал тот же материал, что и Джувайни, а иногда пользовался той же формой. Разница весьма поучительна: дело не только в том, что там, где Джувайни старался оскорбить и унизить еретиков, о которых писал, Рашидаддин избегал комментариев. Он пошел еще дальше: в отношении деталей, которые могли дискредитировать его монгольских патронов и вызвать сочувствие к исмаилитам, он осторожно выправлял официальную монгольскую историю там, где его сведения выставляли в выгодном свете исмаилитов.
Своим покровительством Рашидаддин вдохновил целую школу историков, стремившихся к точности и широкому охвату материала. Но его чрезвычайно простая и прямолинейная проза, в которую он предпочитал облекать свои основанные на сухих фактах труды, не стала предметом подражания. История считалась областью литературного искусства, и историческим работам надлежало быть искусно составленными и украшенными в полном соответствии с витиеватым стилем, возникшим в первой половине Средних веков. Уже Джувайни, старший коллега Рашидаддина, писавший относительно простым и ясным слогом, любил завершать свои длинные предложения хорошо подобранными прилагательными или точными оборотами. У учеников Рашидаддина украшательство было доведено до крайностей. Один из патронируемых им историков, Вассаф, известен среди современных ученых своей высокой точностью данных — а также тем, что добраться до его точных фактов чрезвычайно трудно, поскольку он топит их в витиеватом пустословии, совершенно неактуальном для его повествования. Армия выступает в поход не на рассвете, а в момент, когда солнце (но это не солнце, это замысловатая фигура речи, понять которую можно, только зная ее заранее) высушивает росу (которая тоже не просто роса, а запутанный комплекс метафор). Среди персидских литераторов, которых могла волновать точность соответствия историческим фактам, но больше волновали изыски красноречия, Вассаф слыл образцовым историком, и другие тщетно пытались с ним сравниться — но не в точности, а в свежести и очаровании его цветистого слога.
Персидская литературная модель легла в основу развивающейся литературы на других языках. Яростный противник, враг Тимура (Ибн-Арабшах) описывал и осуждал его кровавые походы на арабском в манере, присущей, скорее, персидской исторической школе — за исключением того, что труд не имел целью прославить предмет своего описания. Но самым важным литературным языком, на который персидская традиция повлияла таким образом, был турецкий. Тюркские диалекты приобрели стандартную литературную форму в трех областях, что привело к появлению трех литературных диалектов и до некоторой степени — трех литературных традиций, хотя диалекты эти не утратили сходства друг с другом, и на протяжении всего этого периода авторов произведений всех литературных форм могли читать и в других регионах. В бассейне Сырдарьи и Амударьи поэты и даже прозаики пользовались разновидностью тюркского языка, называемой чагатайской; в Азербайджане (и вокруг него) и в османских владениях в ходу были два разных наречия языка тюрков-огузов. Если украшательство, свойственное более позднему персидскому стилю, частично было следствием цикла стиля, в котором новое достигалось только при помощи преувеличения старого, и при переходе в турецкий выход из этого тупика найден не был: турецкие литераторы так прониклись современной им персидской тенденцией, что в своих произведениях стремительно перешли от простоты тюркского фольклора к украшательству во всей его «красе».
Напыщенность персидской традиции объяснялась не просто стилистическими канонами. Как только персидская литература упрочила свои позиции в качестве социального инструмента, она стала подвергаться давлению со стороны общества. Несмотря на то что фарси являлся языком общения людей на огромной территории, еще большую площадь занимали те регионы — включая часть Ирана, — где он был вторым языком, лингва франка, но не родным языком местного населения, и оно не писало и не читало на нем. Тюркские патроны, разумеется, знали его только как язык двора; но даже для тех, кто пользовался другим иранским наречием — для жителей Хорезма, Мазандарана, Гилана или Курдистана, — он представлял известную сложность. Поэтому многие персидские писатели сознательно применяли более или менее искусственный инструмент для определенных социальных целей. Язык должен был подчиняться канонам придворной учтивости. Подобно более старой арабской литературной критике, персидская литературная критика (за исключением туманных эстетических оценок, выраженных разнообразными хвалебными фразами) рассматривала пристойность произведения: насколько оно соответствовало морали, социальным условиям и даже доктринам (величайшего персидского поэта, Хафиза, критиковали за несоответствие всем трем критериям). Осуждалась туманность, поскольку (во-первых) во время публичных чтений все должно быть понятно; но если произведение было понятно и соответствовало трем критериям, критики обращали внимание на виртуозность. Однако, в отличие от арабских критиков, персидских больше заботила чистота языка, так как некоторые социальные причины сохранения строгой культурной однородности у ранних арабов не были актуальны для персидских правящих кругов. Следует добавить, что в числе факторов, обусловивших неестественную цветистость слога, была чрезвычайная привлекательность суфийского языка с присущей ему двоякостью значений и тонкостью подтекстов, придававших некоторым сложным оборотам множество разных оттенков смысла.
Поэзия была самым уважаемым литературным жанром — как на персидском, так и на арабском. Виртуозность ярче всего проявлялась в жестких формальных рамках требований к поэзии. Из всех великих поэтов того периода выделяется один. Поэт Хафиз из Шираза (ум. в 1389 г.) вознамерился поспорить в славе с самим Саади, своим земляком, уже признанным неподражаемым мастером персидской литературы. Хафиз не пытался браться за столь же разнообразные жанры, в каких работал Саади, но в одном из выбранных им жанров — газели, короткого лирического стихотворения — он сравнился с Саади и превзошел его, став одним из четырех самых любимых персидских писателей всех времен. Считается, что он довел газель до совершенства, и, возможно, отчасти благодаря ему этот вид стихотворений обрел огромную популярность. Хафиз прежде всего знаменит своей честностью. Язык его стихов чист и искренен, и в этой простоте кроется значительная часть их обаяния. Более того, в жизни он тоже был искренним человеком. Он не писал хиджа, оскорблений своим оппонентам; у него сравнительно мало касыд, откровенно восхваляющих кого-то, — их малочисленность, по-видимому, тоже отчасти объясняет то, как высоко они оплачивались. Он был почти уникален в том, что так и не успел попутешествовать: несмотря на то что ему сулили золотые горы за переезд из Шираза к более богатым дворам, он так и не смог заставить себя это сделать. Единственный раз, когда он уже отправился в путешествие (в Индию), перед тем как взойти на борт корабля, он передумал и раздал деньги, которые ему прислали. Он любил Шираз, восхвалял его в своих стихах и не покидал его, деля с ним все невзгоды, которые тот терпел под властью капризных эмиров.
Такой поэт не кажется поэтом периода упадка или вялой переработки традиционных материалов. Он был невероятно творческим человеком, и ему присуща значительная простота. И все же Хафиз во многом был человеком своего времени: не экзотической птицей, попавшей сюда из первой половины Средних веков, а выдающимся выразителем эпохи, наступившей после монгольских завоеваний.
Вероятно, высокая художественная ценность поэзии Хафиза обусловлена той богатой традицией и связанными с ней ожиданиями. Его простота не всегда видна с первого взгляда. У него много иносказаний, часто очень натянутых или, как минимум, содержащих странные образы. Читателя времен Хафиза, возможно, радовали такие образы. Но в общем и целом это те же образы, что уже встречались до этого — снова и снова — в персидской литературе первой половины Средних веков. Розу и соловья с его любовью Хафиз упоминает не первым, но повторяет бесконечно. Творческий подход Хафиза, его простоту, следует искать, поднявшись над уровнем используемых им сравнений. Давайте обратимся к примеру.
Хафиз выражает свою неутолимую страсть, противопоставляя ее традиционной религиозности, в небольшом стихотворении с рифмой — аб куджа (слово куджа, повторяемое не только в конце каждой строки, но и в других местах, означает «где?»). Начинается оно так: Салах-кар куджа? у-ман хараб куджа?