И. М. Концевичъ - Оптина пустынь и ее время
«И вспомнилъ iаковъ, — слышу я за спиной своей знакомый голосъ: что изъ страны своей онъ вышелъ и перешелъ черезъ iорданъ только съ однимъ посохомъ, и вотъ — передъ нимъ его два стана. И сказалъ въ умилеши iаковъ Богу: Господи, какъ же я малъ предъ Тобою».
Я обернулся, уже зная, что это онъ, другъ нашъ. И заплакало тутъ мое окаянное и грешное сердце умиленными слезами къ Богу отцовъ моихъ.
— «Господи, какъ же я малъ предъ Тобою!»
А мой батюшка, смотрю, стоить тутъ же рядомъ со мной и радуется.
— «Любуюсь я», — говорить, — «на ваше обгцежитте, батюшка баринъ, и дивуюсь, какъ это вы благоразумно изволили поступить, что не пренебрегли нашей худостью».
«Нетъ, не такъ», — возразилъ я, — «это не мы, а обитель ваша святая не пренебрегла нами, нашимъ, какъ вы его называете, обгцежитiемъ».
Онъ, какъ будто не слыхалъ моего возражешя, вдругъ улыбнувшись своей тонкой улыбкой, обратился ко мне съ такимъ вопросомъ:
— «А известно ли вамъ, сколько отъ сотворешя мiра и до нынешняго дня было истинныхъ обгцежитш?
Я сталъ соображать.
— Вы лучше не трудитесь думать, я самъ вамъ отвечу — три!»
— «Каюя?»
— «Первое — въ Эдеме, второе — въ хриспанской обгцине во дни апостольоае, а третье»…
Онъ прюстановился… «А третье — въ Оптиной при нашихъ великихъ старцахъ».
Я вздумалъ возразить: — «А Ноевъ ковчегъ–то?»
— «Ну», — засмеялся онъ, — «какое же это обгцежитте? Сто летъ звалъ Ной къ себе людей, а пришли одни скоты. Какое же это обгцежитте?!»
Сегодня, точно подарокъ къ церковному новому году, батюшка нашъ преподнесъ намъ новый камень самоцветный изъ неисчерпаемаго ларца, где хранятся драгоценньгя сокровища его памяти.
— «Вотъ у насъ въ моемъ детстве тоже было нечто вроде Ноева ковчега, только людишечки мы были маленьые, и ковчежекъ намъ былъ по росту, тоже малюсенькш: маменька, я — ползунокъ, да котикъ нашъ сЬренькш. Ахъ, скажу я вамъ, какой расчудесный былъ у насъ этотъ котикъ!… Послушайте–ка, что я вамъ про него и про себя разскажу!
— «Я былъ еще совсемъ маленькимъ ребенкомъ», такъ началъ свое повѣствоваше о. Нектарш: «такимъ маленькимъ, что не столько ходилъ, сколько елозилъ по полу, а больше сиживалъ на своемъ седалище, хотя кое–какъ уже могъ говорить и выражать свои мысли. Былъ я ребенокъ кроткш, въ достаточной мѣрѣ послушливый, такъ что матери моей рѣдко приходилось меня наказывать. Помню, что на ту пору мы съ маменькой жили еще только вдвоемъ, и кота у насъ не было. И вотъ, въ одно прекрасное время мать обзавелась котенкомъ для нашего скромнаго хозяйства. Удивительно прекрасный былъ этотъ кругленькш и веселеныай котикъ, и мы съ нимъ быстро сдружились такъ, что, можно сказать, стали неразлучны. Елозiю ли я по полу, — онъ ужъ тутъ, какъ тутъ и объ меня трется, выгибая свою спинку; сижу ли я за миской съ приготовленной для меня пищей, — онъ приспособится сесть со мной рядышкомъ, ждетъ своей порцш отъ моихъ щедротъ; а сяду, — онъ лѣзетъ ко мнѣ на колѣни и тянется мордочкой къ моему лицу, норовя, чтобы я его погладилъ. И я глажу его по шелковистой шерсткѣ своей рученкой, а онъ себе уляжется на моихъ колѣнкахъ, зажмуритъ глазки и тихо поетъ–мурлычетъ свою пѣсенку …
Долго длилась между нами дружба, пока едва не омрачилась такимъ собьтемъ, о которомъ даже и теперь жутко вспомнить.
Место мое, у котораго я обыкновенно сиживалъ, помещалось у стола, где, бывало, шитьемъ занималась маменька, а около моего седалища, на стенке была прибита подушечка, куда маменька вкалывала свои иголки и булавки. На меня былъ наложенъ, конечно, запреть касаться ихъ подъ какимъ бы то ни было предлогомъ, а тѣмъ паче вынимать ихъ изъ подушки, и я запрету этому подчинялся безпрекословно.
Но, вотъ, какъ–то разъ залѣзъ я на обычное свое местечко, а вследъ за мной вспрыгнулъ ко мне на колени и котенокъ. Мать въ это время куда–то отлучилась по хозяйству. Вспрыгнулъ ко мне мой прiятель и ну–ко мне ластиться, толкаясь къ моему лицу своимъ розовымъ носикомъ. Я глажу его по спинке, смотрю на него и вдругъ глазами своими впервые близко, близко встречаюсь съ его глазками. Ахъ, какте это были милые глазки! чистеныае, яркте, доверчивые… Меня они поразили: до этого случая я не подозревалъ, что у моего котика есть такое блестящее украшеше на мордочке… И вотъ смотримъ мы съ нимъ другъ на друга въ глаза, и оба радуемся, что такъ намъ хорошо вместе. И пришла мне вдругъ въ голову мысль попробовать пальчикомъ, изъ чего сделаны подъ лобикомъ у котика эти блестягщя бисеринки, которыя такъ весело на меня поглядываютъ. Поднесъ я къ нимъ свой пальчикъ, — котенокъ зажмурился, и спрятались глазки; отнялъ пальчикъ, — они опять выглянули. Очень меня это забавило. Я опять въ нихъ, — тыкъ пальчикомъ, а глазки — нырь подъ бровки… Ахъ какъ это было весело! А что у меня самого были такте же глазки, и что они также бы жмурились, если бы кто къ нимъ подносилъ пальчикъ, того мне и въ голову не приходило… Долго ли, — коротко ли, я такъ забавлялся съ котенкомъ — уже не помню, но только вдругъ мне въ голову пришло разнообразить свою забаву. Не успела мысль мелькнуть въ голове, а ужъ рученки принялись тутъ же приводить ее въ исполнеше. Что будетъ, — подумалось мне, — если изъ материнской подушки я достану иголку и воткну ее въ одну изъ котиковыхъ бисеринокъ? Потянулся я къ подушке и вынулъ иголку… Въ эту минуту въ горницу вошла маменька и, не глядя на меня, стала заниматься какой–то приборкой. Я невольно воздержался отъ придуманной забавы. Держу въ одной руке иголку, а другой ласкаю котенка …
— Маменька! — говорю: — какой у насъ котеночекъ–то хорошенькш?
— Какому же и быть! — отвечаетъ маменька, — плохого и брать было бы не для чего.
— А что у него подъ лобикомъ, или глазки?
— Глазки и есть: и у тебя таюе же.
— А что, — говорю, — будетъ, маменька, если я котенку воткну въ глазикъ иголку?
Мать и приборку бросила, какъ обернется ко мне, да какъ крикнетъ:
— Боже тебя сохрани!
И вырвала изъ рукъ иголку.
Лицо у маменьки было такое испугакное, что его выражеше до сихъ поръ помню. Но еще более врезалось въ мою память восклицаше:
— Боже тебя сохрани!
Не наказала меня тогда мать, не отшлепала, а только вырвала съ гневомъ изъ рукъ иголку и погрозила: — Если ты еще разъ вытащишь иголку изъ подушки, то я ею тебе поколю руку.
Съ той поры я и глядеть даже боялся на запретную подушку.
Прошло много летъ. Я уже былъ iеромонахомъ. Стояла зима. Хорошш, ясный выдался денекъ. Отдохнувъ после обеденной трапезы, я разсудилъ поставить себе самоварчикъ и поблагодушествовать за ароматическимъ чайкомъ. Въ келлш у меня была вода, да несвежая… Вылилъ я изъ кувшина эту воду, взялъ кувшинъ и побрелъ съ нимъ по воду къ бочке, которая у насъ въ скиту стоить, обычно, у чернаго крыльца трапезной. Иду себе мирно и не безъ удовольствiя предвкушаю радости у кипящаго самоварчика за ароматной китайской травкой. Въ скитскомъ саду ни души. Тихо, пустынно … Подхожу къ бочке, а на нее, вижу, взобрался одинъ изъ нашихъ старыхъ монаховъ и тоже на самоварчикъ достаетъ себе черпакомъ воду. Бочка стояла такъ, что изъ–за бугра снега къ ней можно было подойти только съ рдной стороны, по одной стежке. По этой–то стежечке я тихонько и подошелъ сзади къ черпавшему въ бочке воду монаху. Занятый своимъ дёломъ да еще несколько глуховатый, онъ и не заметилъ моего прихода. Я жду, когда онъ кончить, и думаю: зачемъ нужна для черпака такая безобразно длинная рукоятка, да еще съ такимъ острымъ расщепленнымъ концомъ? чего добраго, еще угодить и въ глазъ кому–нибудь!.. Только это я подумалъ, а мой монахъ резкимъ движешемъ руки вдругъ какъ взмахнетъ этимъ черпакомъ, да какъ двинетъ концомъ его рукоятки въ мою сторону! Я едва успелъ отшатнуться. И еще бы на волосокъ, и быть бы мне съ проткнутымъ глазомъ; а невольный виновникъ грозившей мне опасности слезаетъ съ бочки, оборачивается, видитъ меня, и ничего не подозревая, подходитъ ко мне съ кувшиномъ подъ благословеше.
— Благословите, батюшка!
Благословить–то его я благословилъ, а въ сердце досадую: экш, думаю, невежа! Однако, поборолъ явъ себе это чувство, — не виноватъ же онъ, въ самомъ деле, въ томъ, что у него на спине глазъ нетъ, — и на этомъ умиротворился. И стало у меня вдругъ на сердце такъ легко, и радостно, что и передать не могу. Иду я въ келлт съ кувшиномъ, наливши воды, и чуть не прыгаю отъ радости, что избегъ такой страшной опасности.
Пришелъ домой, согрелъ самоварчикъ, заварилъ «ароматическш чаекъ», приселъ за столикъ… и вдругъ, какъ бы яркимъ лучемъ осветился въ моей памяти давно забытый случай изъ поры моего ранняго детства: котенокъ, иголка и восклицаше матери:
— Боже тебя сохрани!
Тогда оно сохранило глазъ котенку, а много летъ спустя и самому сыну… И подумайте, — добавилъ къ своей повести о. Нектарш, что после этого случая рукояти у черпака наполовину срезали, хотя я никому и не жаловался: видно всему этому надо было быть, чтобы напомнить моему недостоинству, какъ все въ жизни нашей отъ колыбели и до могилы находится у Бога на самомъ строгомъ отчете».