Андрей Кураев - Уроки сектоведения. Часть 1.
Вопреки Блаватской, никак нельзя назвать “очевидцем” и Паппия.
Единственный древний церковный писатель, который носил имя Паппий – это святой Паппий Иерапольский. Но он скончался не позже 165 г., и потому никак не мог описывать Никейский собор 325 года. Олькотту действительно пришлось поискать…
Речь же идет о сочинении Libellus synodicus, изданном в 1601 г. страсбургским богословом Иоанном Паппусом. Уже отсюда понятно, что это никак не современник Собора 325 г. Впрочем, порой историки полагают, что Паппус переработал более древний оригинал - греческую рукопись 9 века... В любом случае "в нем несомненная историческая правда перемешана с различными домыслами и интерполяциями автора в духе позднейшего католицизма"{1274}, “этот источник довольно подозрителен и стоит на плохом счету у серьезных, независимых ученых"{1275}.
Ни один другой источник не дает оснований полагать, что на Первом Соборе обсуждался вопрос о каноне Нового Завета. Ни “Жизнь Константина” Евсевия Кесарийского, ни “Церковная история” Феодорита Кирского, ни “Церковная история” Сократа Схоластика, ни “Церковная история” Созомена[336], ни творения св. Афанасия Великого не упоминают о том, будто на этом соборе обсуждался вопрос библейского канона.
Св. Афанасий Великий, активнейший участник 1 Собора, в 367 г. пишет специальное послание (Праздничное, 39-е), в котором перечисляет книги Нового Завета, но и в нем он никак не упоминает, будто этот перечень имеет какое-то отношение к Собору.
Вопрос о границах библейского канона не вызывал соборных дискуссий вплоть до Лаодикийского собора 363 г. и 3 Карфагенского собора 397 г.. Если бы Вселенский собор уже решил этот вопрос в 325 году, то было бы странно обращение к этому же вопросу позднейших частных соборов, вдобавок без малейших ссылок на предыдущее авторитетное решение.
Все это очень легко проверяется и по древнейшим источникам, и по научной литературе[337].
Итак: зачем же Е. Блаватская и Е. Рерих сочли необходимым придать достоверность католическому мифу (давно отвергнутому самими католиками{1276}), находящемуся в очевидном противоречии с реальной историей? Такая готовность верить "компромату" не выдает ли внутреннее отношение Блаватской и Рерих к Церкви: жестко агрессивное, хотя и скрываемое под "внешними щитами"? Легкость, с которой Блаватская и Рерих подхватили эту “сенсацию”, не приоткрывает ли, что внутренне они были готовы принимать и распространять самую негативную информацию о Церкви – вплоть до сплетен?
Как Блаватская читает источники, можно увидеть на примере цитирования ею “Исповеди” Августина. Предлагая убедиться, что христианство несравненно кровожаднее языческих культов, она приводит слова Августина: “Дивна глубина твоих слов, о Боже мой, дивная глубина! Страшно заглядывать в нее; да... благоговейный ужас почитания и дрожь любви. Врагов твоих (читайте — язычников) поэтому ненавижу неистово; о, если бы ты убил их своим обоюдоострым мечом, чтобы они больше не могли быть врагами ему; ибо я так бы хотел, чтобы были они убиты”{1277}.
Теперь приведем полный текст: “Удивительная глубина слов Твоих! Вот перед нами их поверхность — она улыбается детям, но удивительна их глубина, Боже мой, удивительна глубина! с трепетом вглядываешься в нее, с трепетом почтения и дрожью любви. Ненавижу неистово врагов Писания. О, если бы погубил Ты их мечом обоюдоострым — да не будут они врагами его. Так хочу я, чтобы они погибли для себя, чтобы жить Тобой!” (Исповедь. 12,14).
Это текст в защиту Писания, насыщенный аллюзиями на Писание. “Меч обоюдоострый” — это отнюдь не меч палача, но Евангелие: “Ибо слово Божие живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого; оно проникает до разделения души и духа, составов и мозгов и судит помышления и намерения сердечные” (Евр. 4,12). Смерть в жизни для себя ради возрождения в жизни во Христе — это традиционная метафора крещения и обращения ко Христу (“Я сораспялся Христу, и уже не я живу, но живет во мне Христос” — Гал. 2,20; “Ибо никто из нас на живет для себя, и никто не умирает для себя; а живем ли — для Господа живем; умираем ли — для Господа умираем” — Римл. 14,7).
Знаток и защитник «мистерий» должен был бы знать, что не всегда слово «смерть» в религиозном тексте означает смерть физическую. Оно может означать сакральное рождение (ибо любая мистерия проводит посвящаемого адепта через смерть к новому, «духовному» рождению). Таков смысл, которым язычники наделяют свои мистерии, так же понимают христиане смысл и своих таинств. И любой проводник, ведущий неофитов по лабиринту посвящения скажет так же, как Августин – «Так хочу я, чтобы они погибли для себя, чтобы жить Тобой». Как же это вдруг Блаватская все это забыла?
Это молитва об обращении еретиков, а отнюдь не призывание скорейшей их смерти. И речь идет именно о еретиках, а не о язычниках. Августин долго был у манихеев, долго питался оккультными толкованиями Писания, пока наконец не услышал собственно церковного учения. Отсюда его крик: пусть Слово Божие образумит и выпрямит сердца тех, кто пытается искривить Писание для нужд оккультной проповеди! Язычники — не враги Писания. Они его не знают, не используют и не перевирают. У них есть своя совесть и свой закон. Их Церковь не судит. Но полуязычники-полухристиане уродуют христианское Евангелие, чтобы наполнить его нехристианскими и даже антихристианскими доктринами. А для христианской совести надругательство над Евангелием есть кощунство. Отсюда — “ненависть” Августина к гностикам... Книга Августина — именно исповедь, а отнюдь не “черная магия”. Продолжи Блаватская свою цитату из Августина на три слова дальше — и это стало бы очевидно[338].
Вот еще обращение Блаватской к патристическим текстам: «Не исходили более поучения из уст “Богом наученного философа”, но другие заповеди проповедовались воплощением самого жестокого зверского суеверия. “Если твой отец”, — писал Св. Иероним, — “ляжет на твоем пороге, если твоя мать обнажит перед тобою ту грудь, которая вскормила тебя, — растопчи безжизненное тело своего отца и грудь твоей матери и с глазами неувлажненными и сухими мчись к Господу, который тебя призывает!!”. Эта сентенция равноценна, если не превзойдена, другой сентенции, произнесенной в подобном же духе. Она исходит из другого отца ранней церкви — красноречивого Тертуллиана, который надеется увидеть всех “философов” в огненной геенне Ада. “Какое это будет величественное зрелище!.. Как я буду хохотать! Как я возрадуюсь! Как я восторжествую, когда увижу такое множество прославленных царей, про которых говорили, что они вознеслись на небо, — стонущими во тьме в Аду вместе со своим богом Юпитером! Затем солдаты, преследовавшие Христово имя, будут гореть в более жарком пламени, чем то, которое они возжигали для святых”. Эти кровожадные выражения иллюстрируют дух христианства до нашего времени»{1278}.
Приведя цитату из Иеронима, Блаватская не сочла нужным сказать, кому адресовано это письмо. Уже его заголовок многое прояснил бы – «Письмо к монаху Илиодору». Речь идет не о юноше, которого Иероним выманивает из родительского дома. Речь идет о уже пожилом человеке. «Пусть малый внук повиснет у тебя на шее, пусть, распустив волосы и растерзав одежды, мать покажет сосцы, которыми питала тебя, пусть отец ляжет на пороге, — ты перешагни седовласого старца и с сухими глазами воспари к знамени креста. Единственный способ оказать родственную любовь — быть жестоким в этом случае… У нас не железная грудь, не твердые предсердия. Мы не из камня родились, и не гирканские тигрицы питали нас. Я и сам прошел через эти препятствия. То беспомощная сестра обоймет тебя нежными руками, то домочадцы, с которыми ты вырос, скажут: кому же мы будем служить? То прежняя нянька, уже старуха, и дядька, второй отец в силу естественного почтения, воскликнут: подожди немного, пока мы умрем, и похорони нас. Может быть, и мать с иссохшими сосцами, с морщинистым челом будет стенать о тебе, припоминая, как она убаюкивала тебя у груди. Легко разрешает эти узы любовь к Богу и страх генны»{1279}.
Как видим, у адресата письма уже есть внук, а, значит, и взрослые самостоятельные дети, которые могут взять на себя попечение о старейшем поколении. Адресат письма – уже монах, который уже дал монашеские обеты – опять же во взрослой, сознательной поре («оставив военную службу»{1280}), но затем «расслабился». Он сам предупредил Иеронима при расставании, чтобы тот напоминал ему о монашеском призвании («Так как ты, удаляясь, просил меня, чтобы я, переселившись в пустыню, прислал к тебе пригласительное письмо, то я зову тебя: поспеши»{1281}). Иероним просто призывает его вспомнить былые стремления его совести. Нет в письме и никакого «растопчи»…