Алексей Варламов - Мария и Вера
Так мы миновали Новую Деревню, Пушкино и Софрино, уставшие ноги просили привала, а голодное чрево — обеда, но Павел Васильевич торопил нас в какую-то деревню, где мы должны были отстоять всенощную. Однако ж он не учел, что в сельских храмах начинают служить очень рано, и когда мы, вспотевшие, приволокли ноги в эту деревню, оказалось, что служба уже закончилась, и церковный староста с внешностью отставного партработника велел нам убираться.
В глубине души мы с Малым были рады такому повороту, ибо после стольких километров еще три часа стоять было выше наших сил, но Благодатова эта неудача раздосадовала несказанно. Он, верно, рассмотрел в ней своего рода кару за небрежение и погнал нас дальше вперед. Я уже прикинул по карте, что никаких населенных пунктов ни с женскими, ни с мужскими общежитиями на пути не предвидится, о чем и сообщил Малому.
Хоня загрустил, а Павел Васильевич продолжал, как в велосипедной гонке с лидером, рассекать воздух, и мы только диву давались, откуда в его крупном и не очень спортивном теле столько силы.
Несколько раз возле нас останавливались громадные трейлеры, предлагали отвезти куда угодно, хоть до Архангельска, на каком-то посту ГАИ скучающий сержант пообещал остановить любую машину и вмиг домчать до места, мы с Малым с мольбой смотрели на игумена, но Благодатов отрицательно качал головой.
— Раньше, — сказал Хо обиженно, когда очередная машина скрывалась за поворотом, — на этой дороге были странноприимные дома, постоялые дворы, трактиры, а теперь что?
— Трактиров тебе не хватает, — прошипел Благодатов.
Хо вздохнул и обернулся ко мне.
— Брат мой! — сказал он трагически. — Сделай милость, понеси гитару, я так устал.
Я молча взял инструмент — мне было уже все равно.
Меж тем надвигались сумерки. Небо прояснилось, ветер стих, и из наших ртов стал вылетать пар. Ночь обещала быть холодной, одно утешение, что не дождливой. Вожатый наш мерной и упругой походкой преодолевал очередной подъем, а потом, когда первые звезды зажглись на небе, свернул с дороги и объявил, что ночевать сегодня мы будем в ближайшем леске.
Если бы у нас были на то силы, мы бы признали, что место было дивное. Вокруг, сколько видно было глазу с небольшой горушки, тянулись леса, холмы, деревенька с церковью, поля и стога.
— Здесь Нестеров писал «Видение отроку Варфоломею», — сказал Благодатов негромко.
— К-красиво, — простучал зубами Хо. Мы развели костер, покушали сухариков, запили сырой водичкой из фляги. В животе стало еще тоскливее, и мы с Малым сиротливо прижались друг к другу, чтобы хоть как-то согреться. Состояние у нас было такое, что даже вставать и идти за дровами не хотелось, да и в наступившей тьме где бы мы их стали искать, не имея ни фонаря, ни топора?
На Благодатова ни голод, ни холод не действовали. Он очень бодро глядел на затухающий огонек и уверял нас, что скоро рассветет, мы поспеем к ранней обедне, исповедуемся и причастимся как добрые христиане, но эффекта от его слов не было никакого. Мы сломались.
Тогда, глядя на наши истинно постные физиономии, Павел Благодатов уронил слово горькое.
Никогда в жизни я не видел этого мягкого, интеллигентного и снисходительного человека таким разгневанным. Он говорил о том, что мы расхлябанные, изнеженные, неряшливые душой и телом существа, что мы не хотим понять того, что христианская жизнь есть благодарность Богу за все и одновременно невидимая брань с сатаной, что за чечевичную похлебку мы готовы превратить в жалкое посмешище любое начинание, что никакие мы не паломники, не богомольцы, не странники и не калики перехожие, как уверяет один из нас, а калеки духовные, сиречь шантрапа и экскурсанты, у которых на уме ничего, кроме девочек, вкусной жратвы и пустопорожнего трепа нет, и если бы он только знал…
Выпалив эти справедливые и убийственно точные слова, но не договорив, что он должен был знать, Благодатов поднялся и скрылся во тьме. Я испугался, что он нас бросил, однако вскоре мы услышали в лесу треск, и Павел Васильевич появился у костра с охапкой дров. Как он уж их там нашел и наломал, может быть, прорезался у него дар ясновидения и появилась недюжинная сила, но только умирающий огонь вспыхнул, затрещал, и к благодатовскому лицу вернулось прежнее добросклонное выражение и даже некая сочувственная насмешливость.
— Но что, цуцики, змерзли?
— З-змерзли.
— Делать нечего, — вздохнул он, — придется снизойти к слабости человеческой. Ну, доставайте, что у вас там есть.
Быстро-быстро, пока он не передумал, Малой извлек из сидора бутылку «Московской особой» и разлил по кружкам. Мы выпили, ощутив, как разливается по телу спасительное тепло, закусили охотничьей колбаской, тотчас же повторили, закурили и стали наперебой восторгаться этой ночью, полями, увиденными сегодня церквами и говорить, какие же дураки те, кто с нами не пошел, и строить планы на будущее, начиная с Оптиной пустыни и кончая Соловками.
Бутылка кончилась неожиданно быстро, я достал из рюкзака вторую. Над нами все ярче горели звезды, душа неслась в рай и просила добавки, и тогда наш предводитель со вздохом вытащил из своей котомки третью, после которой не было уже ни тепло, ни холодно, и Малой стал рваться и призывал нас найти где-нибудь краски, зачеркнуть на всех дорожных указателях похабное слово «Загорск» и написать наш знаменитый лозунг: «Долой ссученных безбожников!».
Впрочем, больше пяти шагов ему сделать не удалось, и, вытащив из сидора гитару, он запел «Рок-н-ролл мертв, а мы еще нет», сонненький и теплый Благодатов лежал на ватнике, щурился на огонь и напоминал сытого, мурлыкающего кота, а я, обливаясь слезьми и икая, рассказывал про свою коварную любушку. Так мы гудели до рассвета.
Наконец костер догорел, и на покрытом инеем поле мы увидели стог. Кое-как, качаясь и поддерживая друг друга, калики перехожие добрели до него, зарылись с головами и заснули невинным сном, хранимые и ангелами, и святыми, и самим Господом Богом.
В Лавру мы поспели лишь к вечеру следующего дня — к чину погребения. Успенский собор был полон. Служба шла уже несколько часов, и старухи в белых платках, старики, женщины, мужчины, дети — все стояли очень плотно, кланялись, крестились и пели. А потом среди людской массы началось шевеление, и поток народа — никогда прежде я и не думал, что моя первомайская, великооктябрьская страна способна собрать столько людей где-нибудь еще, кроме Красной площади и Лужников, — вынес нас на улицу.
Нас троих развело в разные стороны. Шествие огибало собор, впереди шли монахи с иконами, хоругвями, свечами и плащаницей, пели певчие, и им вторил тысячеголосый, запаздывающий людской хор, нестройно, сбиваясь и то и дело подхватывая песнь, в руках у молящихся горели свечи, и рядом со мной вдруг оказалась женщина лет пятидесяти. Она выглядела обыкновенно, как выглядят миллионы русских баб в бесформенных пальто и платках, точно только что вышла из магазина. Но глядя на плывущую над головами, украшенную цветами плащаницу, она вдруг заплакала: «Матушку Божью несут», — заплакала так, как будто здесь, сейчас, в эту самую минуту, в самом деле хоронили Богородицу и несли настоящий гроб. Она крестилась, плакала, дрожала, и меня, экскурсанта и шалопая, христианствующего пижона, продрал озноб. При тусклом свете фонарей я увидел Благодатова и Хо. Павел Васильевич стоял молча, сурово, выпрямившись и строго глядя перед собой, как воин в карауле, а дурашливый Малой с сидором и гитарой упал на колени и спрятал голову, сжавшись в комочек. Гриф торчал из-за его головы и мешал тем, кто стоял впереди.
Шествие остановилось у двери, пение сделалось еще стройнее и сильнее, и я тоже пел со всеми, уже ничего не помня и не ощущая обыденного, но точно растворяясь в этой толпе и извне чувствуя, что душа и в самом деле христианка, а Дух дышит, где хочет, — и все глядел, глядел на колыхание огней в застекленных свечах в руках у монахов.
С той поры миновало более десяти лет. Благодатов вскоре после окончания университета поступил в семинарию и теперь служит в одной из многочисленных заново открывшихся московских церквей. От его милой интеллигентности, говорят, не осталось и следа, он известен необыкновенной монашеской строгостью, весьма взыскательно всех исповедует, накладывает епитимьи и отлучает от причастия, и, вспоминая его речь у костра, я нисколько не сомневаюсь, что выходит у него это великолепно.
А маленький Хо уехал по приглашению в Париж, да там и застрял. Сперва он пел в какой-то религиозной рок-группе и работал садовником, а теперь всерьез занялся богословием и пишет труд, который сам определил как православный по содержанию и модернистский по форме. Он много печатается и в тамошней, и в нашей прессе и хорошо известен как сторонник немедленного реформирования отечественного вероисповедания.