Рудольф Штайнер - Мой жизненный путь
Шрёэр познакомил меня со многими произведениями художественной литературы, а Циммерман — с хорошо разработанной теорией прекрасного. Но между ними не ощущалось гармонии. Рядом с интуитивной личностью Шрёэра с его пренебрежением к систематике вставала передо мной личность Циммермана, строгого аналитика, теоретика прекрасного.
Во Франце Брентано, лекции которого о "Практической философии" я также посещал, меня в то время особенно интересовала его собственная личность. Он обладал остротой мысли и вместе с тем казался ушедшим в себя. В его манере читать было что-то торжественное. Я слушал его и одновременно следил за каждым его взглядом, движением головы, жестом его выразительных рук. Логикой владел он в совершенстве. Каждая его мысль должна была быть абсолютно прозрачна и опираться на другие. Мысли выстраивались в ряды с величайшей логической добросовестностью. Однако меня не покидало чувство, что его мышление нигде не выходит за пределы своей же мыслительной ткани, нигде не пробивается к действительности. Такой же была у Брентано и манера держать себя. Он легко придерживал рукой свою рукопись лекции, будто в любое мгновение она могла выскользнуть из рук, и слегка скользил взором по строчкам. Этот жест также говорил лишь о легком прикосновении к действительности, но не о решительном овладении ею. Из жестов "рук философа" я постигал манеру его философствования лучше, чем из его слов.
Импульсы, исходившие от Брентано, оказывали на меня сильное влияние. Вскоре я начал изучать его сочинения и в последующие годы прочел большую часть из опубликованного им.
Я чувствовал себя тогда обязанным искать истину с помощью философии. Я должен был изучать математику и естественные науки и был убежден, что не найду к ним соответствующего подхода, если не сумею поставить их результаты на прочную философскую основу. Но ведь и духовный мир воспринимался мной как действительность. В каждом человеке открывалась мне во всей наглядности его духовная индивидуальность. Физическая телесность и деятельность в физическом мире являлись лишь проявлениями этой последней. Она соединялась с тем, что как физическое семя происходило от родителей. Умершего человека я мог прослеживать дальше на его пути в духовном мире. Однажды после смерти одного из моих товарищей по школе я написал письмо об этой стороне моей душевной жизни одному из моих прежних учителей, с которым поддерживал дружеские отношения и после окончания реального училища. Он ответил мне необыкновенно милым письмом, но не обмолвился ни единым словом о том, что я писал об умершем.
И так обстояло дело всегда, когда оно касалось моих воззрений на духовный мир. О нем ничего не желали слышать. Самое большее, о чем говорили мне, это о спиритизме, о котором я, со своей стороны, не хотел ничего слышать. Мне представлялось нелепым приближаться к духовному таким путем.
И вот случилось так, что я познакомился с одним простым человеком из народа[27]. Каждую неделю он ездил в Вену тем же поездом, что и я. Он собирал целебные травы и продавал их в аптеки Вены. Мы стали друзьями. С ним можно было говорить о духовном мире как с человеком, имеющим опыт в этой области.
Это была внутренне благочестивая личность. Во всем, что касалось школьной науки, он был необразован. Правда, он прочитал много мистических книг, но в том, что он говорил, совершенно не ощущалось влияние этого чтения. Это было излияние душевной жизни, таившей в себе простую творческую мудрость. Вскоре можно было почувствовать, что он читает книги, чтобы найти у других то, что он знал сам по себе. Однако это не удовлетворяло его. Он раскрывался так, будто как личность был лишь органом речи для духовного содержания, которое хотело говорить из сокровенных миров. Находясь рядом с ним, можно было заглянуть в глубокие тайны природы. Этот человек нес на спине вязанку целебных трав, но в сердце своем он носил то, что приобрел, собирая травы, из духовности природы. Я часто замечал улыбку на лице того или иного человека, присоединившегося к нам в качестве третьего, когда шел с этим "посвященным" по венской Аллеенгассе. В этом не было ничего удивительного. Ибо манера выражаться у него сначала была непонятной. Нужно было хоть немного знать его "духовный диалект". Вначале мне тоже было трудно понимать его, но с первого же дня знакомства у меня возникла к нему глубочайшая симпатия. И постепенно я пришел к пониманию того, что общаюсь с душой очень древних времен, которой не коснулись ни цивилизация, ни наука, ни современные воззрения, и что она знакомит меня с инстинктивным знанием глубочайшей древности.
Если взять обычное понятие "учение", то можно сказать, что у него нечему было "научиться". Но кто сам созерцает духовный мир, тот с помощью этого человека или другого, твердо стоящего в нем, может глубже заглянуть в этот духовный мир.
Всякого рода фантастика была ему при этом совершенно чужда. Дома его окружала простая, с трезвыми взглядами на жизнь, деревенская семья. Над дверью его дома была высечена надпись: "In Gottes Segen ist alles gelegen[28]". Гостей здесь угощали, как это было принято у всех крестьян. Мне каждый раз приходилось пить здесь кофе, но не из чашки, а из "горшочка" вместимостью с литр. К нему подавался огромный кусок хлеба. И крестьяне не считали этого человека фантазером. Его манера держать себя не вызывала в селе желания насмешничать. Он обладал здоровым юмором и при каждой встрече — с молодым или старым — находил такие слова, которые приходились людям по душе. Здесь никто не улыбался так, как те, кто сопровождали нас вдоль по Аллеенгассе и видели в нем нечто, казавшееся им совершенно чуждым.
Человек этот, даже когда жизнь отдалила меня от него, всегда был душевно близок мне. Его можно найти в моих мистериях-драмах в образе Феликса Бальде.
Моя душевная жизнь испытывала тогда затруднения в связи с тем, что философия, воспринятая мной от других, в их мышлении не приводила к созерцанию духовного мира. Это способствовало тому, что во мне начала складываться некого рода "теория познания". Жизнь в мышлении постепенно становилась для меня как бы озаряющим отблеском в физическом человеке того, что переживает душа в духовном мире. Переживание мыслей было для меня бытием в некой действительности, в существовании которой, как полностью переживаемой, не может возникнуть ни малейшего сомнения. Мир же чувств, как мне казалось, не может переживаться столь глубоко. Он существует, но его нельзя охватить так, как мысль. В нем или за ним может таиться нечто сущностно незнакомое. Но человек поставлен в него. И тогда возникает вопрос: являет ли этот мир полную действительность? Когда человек из своего внутреннего существа создает в чувственном мире мысли, озаряющие его светом, не вносит ли он в этот мир нечто чуждое ему? Однако это не согласуется с тем переживанием человека, когда перед ним предстоит чувственный мир и он вторгается в него своими мыслями. Стало быть, мысли все же являются тем, посредством чего чувственный мир выражает себя. Подобные размышления составляли в то время важную часть моей внутренней жизни.
Но мне следовало быть осторожным. Мне казалось опасным слишком поспешно доводить подобные размышления до разработки собственного философского воззрения. Это привело меня к тщательному изучению Гегеля. Манера этого философа выражать реальность мысли была мне близка. Но меня отталкивало в нем то, что он достигает лишь мира мыслей, пусть даже и живого, но не приходит к созерцанию конкретного духовного мира. Меня привлекала четкость философского мышления, когда от одной мысли последовательно переходят к другой. Я видел, что для многих опыт и мышление являются противоположностями. Для меня же само мышление являлось опытом, но опытом переживаемым, а не приходящим к человеку извне. Еще долго Гегель представлял для меня большую ценность.
Что касается занятий по обязательным предметам, которые, естественно, понесли бы ущерб из-за моих философских интересов, то здесь мне весьма помогли мои прежние занятия дифференциальным и интегральным исчислением, а также аналитической геометрией. Я мог пропускать некоторые лекции по математике, не теряя связи с учебным процессом. Математика сохранила для меня свое значение и как основа моего стремления к познанию. Ведь в ней дана система воззрений и понятий, полученных совершенно независимо от всякого внешнего опыта. Эти воззрения и понятия, говорил я себе в то время, позволяют приблизиться к фактам чувственного мира и находить его закономерности. Мир познается при помощи математики, но для того, чтобы достичь этого, необходимо сначала извлечь математику из человеческой души.
Как раз в связи с математикой у меня тогда возникло важнейшее переживание. Наибольшее внутреннее затруднение доставляло мне представление пространства. Я не мог его наглядно мыслить как пустоту, во все стороны убегающую в бесконечность, но именно такое воззрение лежало в основе господствовавших тогда естественнонаучных теорий. Благодаря новейшей (синтетической) геометрии, с которой я познакомился на лекциях и во время самостоятельных занятий, перед моей душой возник следующий образ: линия, удлиняющаяся вправо до бесконечности, слева возвращается вновь к своей исходной точке. Точка, бесконечно удаленная вправо, — это та же точка, что и удаленная бесконечно влево.