С. Шестакова - Светлое Христово Воскресение (сборник)
Нас пропускают наперёд. У Горкина дело священное – за свещным ящиком, и все его очень уважают. Шепчут: «Пожалуйте наперёд, Михал Панкратыч, дело у вас церковное». Из-за ширмы выходит Зайцев, весь-то красный, и крестится. Уходит туда пожарный, крестится быстро-быстро, словно идёт на страшное. Я думаю: «И пожаров не боится, а тут боится». Вижу под ширмой огромный его сапог. Потом этот сапог вылезает из-под заслончика, видны ясные гвоздики, – опустился, пожалуй, на коленки. И нет сапога: выходит пожарный к нам, бурое его лицо радостное, приятное. Он падает на колени, стукает об пол головой, много раз скоро-скоро, будто торопится, и уходит. Потом выходит из-за заслончика красивая барышня и вытирает глаза платочком – оплакивает грехи?
– Ну, иди, с Господом… – шепчет Горкин и чуть поталкивает, а у меня ноги не идут, и опять все грехи забыл.
Он ведёт меня за руку и шепчет: «Иди, голубок, покайся». А я ничего не вижу, глаза застлало. Он вытирает мне глаза пальцем, и я вижу за ширмами аналой и отца Виктора. Он манит меня и шепчет: «Ну, милый, откройся перед Крестом и Евангелием, как перед Господом, в чём согрешал… не убойся, не утаи…» Я плачу, не знаю, что говорить. Он наклоняется и шепчет: «Ну, папашеньку-мамашеньку не слушался…» А я только про лапку помню.
– Ну, что ещё… не слушался… надо слушаться… Что, какую лапку?..
Я едва вышептываю сквозь слёзы:
– Гусиная лапка… гу… синую лапку… позавидовал…
Он начинает допрашивать, что за лапка, ласково так выспрашивает, и я ему открываю всё. Он гладит меня по головке и вздыхает:
– Так, умник… не утаил… и душе легче. Ну, ещё что?..
Мне легко, и я говорю про всё: про лопату, и про яичко, и даже как осуждал отца протодьякона, про мочёные яблоки и его живот. Батюшка читает мне наставление, что завидовать и осуждать большой грех, особенно старших.
– Ишь ты, какой заметливый… – и хвалит за «рачение» о душе.
Но я не понимаю, что такое – «рачение». Накрывает меня епитрахилью и крестит голову. И я радостно слышу: «…прощаю и разрешаю».
Выхожу из-за ширмочки, все на меня глядят – очень я долго был. Может быть, думают, какой я великий грешник. А на душе так легко-легко.
После Причастия все меня поздравляют и целуют, как именинника. Горкин подносит мне на оловянной тарелочке заздравную просвирку. На мне новый костюмчик, матросский, с золотыми якорьками, очень всем нравится. У ворот встречает Трифоныч и преподносит жестяную коробочку «ландринчика» – монпансье: «Телу во здравие, душе во спасение, с причастимшись!» Матушка дарит «Басни Крылова» с картинками, отец – настоящий пистолет с коробочкой розовых пистонов и «водяного соловья»: если дуть в трубочку в воде, он пощёлкивает и журчит, как настоящий живой. Душит всего любимыми духами – флёрдоранжем. Все очень ласковы, а старшая сестрица Сонечка говорит, нюхая мою головку: «От тебя так святостью и пахнет, ты теперь святой – с молока снятой». И правда, на душе у меня легко и свято.
Перед парадным чаем с душистыми «розовыми» баранками нам с Горкиным наливают по стаканчику «теплотцы» – сладкого вина – кагорцу с кипяточком, мы вкушаем заздравные просвирки и запиваем настоящей церковной «теплотцой». Чай пьём по-праздничному, с миндальным молоком и розовыми сладкими баранками, не круглыми, а как длинная петелька, от которых чуть пахнет миром, – особенный чай, священный. И все называют нас уважительно: причастники.
День тёплый, солнечный, совсем-совсем весенний. Мы сидим с Горкиным на согревшейся штабели досок, на припёке, любуемся, как плещутся в луже утки, и беседуем о божественном. Теперь и помирать не страшно, будто святые стали. Говорим о рае, как летают там Ангелы – Серафимы-Херувимы, гуляют угодники и святые… и, должно быть, прабабушка Устинья и Пелагея Ивановна… и дедушка, пожалуй, и плотник Мартын, который так помирал, как дай Бог всякому. Гадаем-домекаем, звонят ли в раю в колокола?.. Чего ж не звонить – у Бога всего много, есть и колокола, только «духовные», понятно… – мы-то не можем слышать. Так мне легко и светло на душе, что у меня наплывают слёзы, покалывает в носу от радости, и я обещаюсь Горкину никогда больше не согрешать. Тогда ничего не страшно. Много мы говорим-гадаем… И вдруг подходит Гришка и говорит, оглядывая мой костюмчик: «Матрос… в штаны натрёс!» Сразу нас – как ошпарило. Я хотел крикнуть ему одно словечко, да удержался – вспомнил, что это мне искушение, от того. И говорю ласково, разумно, – Горкин потом хвалил:
– Нехорошо, Гриша, так говорить… лучше ты поговей, и у тебя будет весело на душе.
Он смотрит на меня как-то странно, мотает головой и уходит, что-то задумчивый. Горкин обнял меня и поцеловал в маковку, – «так, – говорит, – и надо!» Глядим, Гриша опять подходит… и даёт мне хорошую «свинчатку» – биту, целый кон бабок можно срезать! И говорит, очень ласково:
– Это тебе от меня подарочек, будь здоров.
И стал совсем ласковый, приятный. А Горкину сапоги начистить обещался, «до жару!» И поговеть даже посулился – три года, говорит, не говел, «а вы меня разохотили».
Подсел к нам, и мы опять стали говорить про рай, и у Горкина были слёзы на глазах, и лицо было светлое такое, божественное совсем, как у святых стареньких угодников. И я всё думал, радуясь на него, что он-то уж непременно в рай попадёт, и какая это премудрость-радость – от чистого сердца поговеть!..
Ф.Тютчев
В ХРАМЕ
Сумерки, тени, лампады мерцание,Запах горящих свечей,Лики святые ласкают сияниеИх быстрокрылых лучей.
Слово молитвы, церковное пение,Дым в алтаре голубой.В сердце смущение, в сердце волнение,Очи покрыты слезой.
В храме я вижу молитву народную;Крепнет здесь вера моя.Жизни осмысленной цель благороднуюЗдесь обретаю вновь я.
В. Никифоров-Волгин
ПРЕЖДЕОСВЯЩЕННАЯ
После долгого чтения часов с коленопреклоненными молитвами на клиросе горько-горько запели: «Во Царствии Твоем помяни нас, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем…»
Литургия с таким величавым и таинственным наименованием «преждеосвященная» началась не так, как всегда…
Алтарь и амвон в ярком сиянии мартовского солнца. По календарю завтра наступает весна, и я, как молитву, тихо шепчу раздельно и радостно: в-е-с-н-а! Подошёл к амвону. Опустил руки в солнечные лучи и, склонив набок голову, смотрел, как по руке бегали «зайчики». Я старался покрыть их шапкой, чтобы поймать, а они не давались. Проходивший церковный сторож ударил меня по руке и сказал: «Не балуй». Я сконфузился и стал креститься.
После чтения первой паримии открылись Царские Врата. Все встали на колени, и лица богомольцев наклонились к самому полу. В неслышную тишину вошёл священник с зажжённой свечой и кадилом. Он крестообразно осенил коленопреклонённых святым огнём и сказал: «Премудрость, прости! Свет Христов просвещает всех…»
Ко мне подошёл приятель Витька и тихо шепнул:
– Сейчас Колька петь будет… Слушай, вот где здорово!
Колька живёт на нашем дворе. Ему только девять лет, и он уже поёт в хоре. Все его хвалят, и мы, ребятишки, хоть и завидуем ему, но относимся с почтением.
И вот вышли на амвон три мальчика, и среди них Колька. Все они в голубых ризах с золотыми крестами и так напомнили трех отроков-мучеников, идущих в печь огненную на страдание во имя Господа.
В церкви стало тихо-тихо, и только в алтаре серебристо колебалось кадило в руке батюшки.
Три мальчика чистыми, хрустально-ломкими голосами запели: «Да исправится молитва моя… Яко кадило пред Тобою… Вонми гласу моления моего…»
Колькин голос, как птица, взлетает всё выше и выше и вот-вот упадет, как талая льдинка с высоты, и разобьётся на мелкие хрусталинки.
Я слушаю его и думаю: «Хорошо бы и мне поступить в певчие! Наденут на меня тоже нарядную ризу и заставят петь… Я выйду на середину церкви, и батюшка будет кадить мне, и все будут смотреть на меня и думать: “Ай да Вася! Ай да молодец!” И отцу с матерью будет приятно, что у них такой умный сын…»
Конец ознакомительного фрагмента.