Вадим Рабинович - Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
И в самом деле, любовные наслаждения, которым мы оба одинаково предавались, были тогда для меня настолько приятны, что они не могут ни утратить для меня прелесть, ни хоть сколько-нибудь изгладиться из моей памяти. Куда бы ни обратилась я, они повсюду являются моим очам и возбуждают во мне желания. Даже во сне не щадят меня эти мечтания. Даже во время торжественного богослужения, когда молитва должна быть особенно чистою, грешные видения этих наслаждений до такой степени овладевают моей несчастнейшей душой, что я более предаюсь этим гнусностям, чем молитве. И вместо того чтобы сокрушаться о содеянном, я чаще вздыхаю о несовершившемся. Не только то, что мы с тобой делали, но даже места и минуты наших деяний, наравне с твоим образом, так глубоко запечатлелись в моей душе, что я как бы вновь переживаю все это и даже во сне не имею покоя от этих воспоминаний. Нередко мысли мои выражаются в непроизвольных движениях и нечаянно вырывающихся словах.
О я, поистине несчастная, достойнейшая жалобного стенания души: "Бедный я человек! Кто избавит меня от тела смерти?" О, если бы я смогла добавить к этому и следующие за тем слова: "Благодать божия, чрез господа нашего Иисуса Христа!" Эта благодать была дарована тебе, возлюбленнейший, ибо одна телесная рана, избавив от плотских побуждений, излечила тебя и от многих других душевных ран, так что хотя сначала и кажется, будто бог ополчился на тебя, в конце концов оказывается, что он был сострадателен к тебе как истинный врач, который не отступает перед страданиями больного, лишь бы сохранить ему жизнь. Во мне же эти плотские побуждения и этот пыл страсти все больше и больше разжигаются горячностью молодости и опытом приятнейших наслаждений; они тем сильней угнетают меня, чем слабей я сама - предмет их нападений...
Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели бога, и больше стремлюсь угодить тебе, чем ему. И в монастырь я вступила не из любви к богу, а по твоему приказанию. Подумай же, сколь печальную и жалкую жизнь я влачу, если и на земле я терплю это все напрасно и в будущей жизни не буду иметь никакой награды. Тебя, как и других, долго обманывало мое притворство, и ты принимал лицемерие за благочестие, а потому, когда ты поручаешь себя моим молитвам, ты требуешь от меня того, что я ожидаю от тебя. Умоляю тебя, не думай обо мне так и не переставай помогать мне своими молитвами. Не считай меня здоровой и не лишай меня милости исцеления. Не верь, что я в нем не нуждаюсь, и не уклоняйся от помощи в моей нужде. Не думай, что я сильна, и не дай мне погибнуть раньше, чем ты успеешь поддержать меня в моем падении... В каком бы уголке неба ни поместил бы меня бог, я буду довольна. Ведь там никто никому не будет завидовать, а каждый будет довольствоваться тем, что у него есть. А чтобы подкрепить мое мнение каким-нибудь авторитетом, послушаем блаженного Иеронима: "Я сознаюсь в своей слабости и не желаю сражаться с надеждою на победу, дабы как-нибудь не потерпеть поражения". К чему же отказываться от надежного и стремиться к сомнительному?"
Пойдем вслед за словами, которые говорит Элоиза совсем уже затюканному Абеляру, как будто вовсе забывшему о том, что такое быть живым - что такое жить... "Избавь нас от слов о смерти твоей", - просит Элоиза. Не от смерти, нет! От слова о ней. Взять и умереть - куда живее, чем обговаривать смерть: "...не отнимай у нас того прежде смерти, чем мы только живем". "Даже и мысль о твоей смерти для нас смертельна". Жизнь связывается с жизнью. А смерть со смертью. Точнее: не сама смерть, а слово о ней, помысел о ней. Учит только жизнь, но лишь тогда учит, когда рассекречивается, восстает из лат текста, вышелушивается живым семенем из скорлупы слова, из сухих створок упавшего наземь плода. Результат разрушающей текст работы с текстом. Величайший парадокс, ответа на который нет: прелюбодеяние поощряемо, а честный брак навлекает божью (человеческую) кару; усердное учительское дело в парижской школе (Абеляр) и пристальные размышления о священном Писании (Элоиза) при обоюдном целомудрии - и божья кара (оскопление) тут как тут. Бог - податель благ и бог - как высшее единение слова и действия, жизни и слова о ней, жизни-слова попирает справедливость.
Жизнь, сознательно ушедшая в правильный текст, оборачивается смертью, попирающей эту самую, казалось бы ставшую на истинную стезю, жизнь. Почему? Зачем? За что? Урок, который следует взять на веру, зарубить на носу, а зарубки эти даже и не пытаться расшифровать! (Зато сам этот текст станет полнобытийственным, максимально значимым предметом ученой жизни, которая для Абеляра она одна и есть.)
Элоиза, загадавши эту загадку, дает ключ к ее разгадке: он - в искусителе, употребившем во зло само благо. А над дьяволом - бог, покаравший дурно начатое, хоть и выправленное по ходу жизни, в самом конце. Но Элоиза живет антиавгустиновской жизнью: воспоминания о грехе томительно приятны, сладостно притягательны. Душа мучается (по тексту), зато млеет и наслаждается памятью жизненно-телесно осуществленного. Урок, который не учит. Учено-педагогическое дело воспитующего, учительствующего средневековья как будто тратится впустую, если, конечно, не иметь в виду почти уже выученного бывшего великого магистра - учителя всех - Петра Абеляра. Только выучился-то не Абеляр, а словесный его портрет, сложенный Элоизою с помощью ею же затеянной переписки, принципиально вынесенной в принципиально человеческую аудиторию: "Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели бога, и больше стремлюсь угодить тебе, чем ему". Ученики, оставшиеся без наставника. Не школа, а скорее игра в нее. Попеременно: учитель - ученик; ученик - учитель. Но... "бог свидетель..." Осуществление этой жизни, только человеческой жизни, явлено в жизни этих писем: Петра - Элоизе, Элоизы - Петру. Жизнь этих текстов в посмертной жизни их адресатов и корреспондентов станет текстом состоявшихся жизней этих двух, и потому текстом авторитетно-божественным, уравновешенным, хрестоматийно-устойчивым. Вот почему "бог свидетель", ибо сама состоявшаяся эта учено-текстовая жизнь есть свидетельство жизни с богом - осмысленной жизни - двух средневековых любящих душ и страждущих сердец - Петра Абеляра и его возлюбленной Элоизы. Самокритика критики текста. Снятие умения читать в умении чтить.
А ТЕПЕРЬ ЕЩЕ ОДИН СЛОВЕСНЫЙ ПОРТРЕТ нашего героя: он - глазами его сослуживцев, преподавших ему и миру урок, который можно было бы назвать так: как надо обойтись с тем, кто учит читать текст. Как, выражаясь совсем уже современно, сшить дело тому, кто... Преднамеренно заказное дело, приуроченное к Сансскому собору (1140 год), вполне почтенному судилищу, на коем теперь уже окончательно и, как думалось, на все времена был вышвырнут за все мыслимые пределы нормальной человеческой - и нормальной ученой жизни страстотерпец и великомученик Петр Абеляр, посягнувший на овладение умением читать текст. Подумать только, и священный текст тоже!
Письма современников и участников Сансского собора, Письмо Гильома, Послание папы Самсону, Рескрипт папы дают возможность реконструировать этот устрашающе поучительный, в высшей степени социальный, урок; как проучить того, кто учит читать...
Дело, как всегда, затевает не самый главный, - так сказать, инициатива снизу, - участник травли - аббат Гильом, в письме к Готфриду, епископу Шартрскому и Бернару, аббату Клервоскому, зловеще замечая: "...ибо молчите и вы, и другие, коим надлежало бы высказаться". Начало положено. Нужны высказывания, точнее, система высказываний, должных выпестовать Абеляра в качестве мишени для травли. Так сказать, нарисовать образ врага...
Как это делалось?
Перво-наперво следует убедить публику, что Христово отечество в опасности: "Ведь когда я вижу, что вера общего упования, которую Христос осветил для нас своею кровью, за которую апостолы и мученики наши боролись вплоть до смертного часа и которую святые учители путем тяжких трудов и великих стараний сохранили неповрежденной, защищенной и нерушимой до печальных дней нашего времени, когда я вижу, что эта вера подрывается столь серьезным и опасным образом, в то время как нет никого, кто оказал бы этому сопротивление и противодействие, я стражду и от скорбящей души и сокрушенного сердца принужден говорить о том, за что, если бы это было необходимо, я готов был бы и умереть", - продолжает аббат Гильом. Нужны защитники Христовой веры, как бы жалеющие - на словах, конечно, - себя. На самом же деле не жалеющие Абеляра, эту "язву здешних мест". Молчаливое осуждение никому не нужно. Оно опасно не только для церкви, но и для самих молчащих (а это куда важней): "...молчание ваше - опасно как для вас, так и для церкви божьей". Так запугивает Гильом тех, кто не прочь отмолчаться. Потому что обязаны не только голосовать, но и выступить. Всенепременно принять участие в прениях, иначе... Это будет замечено со всеми вытекающими... При этом форма обличений не особенно важна; важно, чтобы имело место обличение, способное взволновать и повести: "...мне неважно, что я, может быть, не угожу вам словесно, лишь бы только я был угоден по вере и вы бы пришли в волнение ..." Слава в этом случае отступает, уступая сцену жизненной, вполне человеческой, страсти ошельмовать и извести. Здесь же, в этом инициирующем письме Гильома, делается упор еще на одну, я бы сказал, наиглавнейшую вещь: Абеляр - "внутренний враг, не изучающий, а критикующий, не подражающий, а исправляющий...", и потому сеющий новое, что во всех случаях колеблет освященный веками незыблемый образец, "ибо Петр Абеляр... учит новому, пишет новое... его новые суждения... и новые его учения... распространяются... и проповедуются". Еще: "Я был тяжко смущен непривычными новшествами в выражениях о вере и новыми измышлениями неслыханных значений..." И наконец: "...он привык высказывать... свои собственные измышления и ежегодные новшества".