Вадим Рабинович - Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
А теперь о том, как складывались отношения Абеляра с теми, кто был рядом с ним; так сказать, с товарищами по работе.
Абеляр - жуткий гордец, а его сослуживцы - жуткие завистники. И он, и они друг друга стоят (конечно, в системе моральных ценностей средневековой эпохи). Опять-таки не кто-нибудь, а воля божья наказывает зло злом, грех грехом же - гордыню завистью. Гордый дух сам же себя и упраздняет: освобождение всеценного, человечески-божественного духа достигается, говоря не только фигурально, - своею собственной рукой. (Припомним духовное самоубийство Абеляра: лучшую свою рукопись - лично в костер.) Свет разума (текст), обугливаясь и испепеляясь, великолепно горит в священном, казалось бы, огне, не раздвигающем - совсем даже напротив! - нагнетающем мрак, сгущающем "ночь средневековья". Правды ради следует сказать, что в своей "Истории ..." доброхотность божьей воли в акции духовного самосожжения Абеляр не признает. Вопрос остается открытым. Однако ближе к концу физическому концу жизни - Абеляр отречется-таки от всего, за что - по крайней мере внешне - был гоним, дав тем самым добро на все имевшие место судилища над собою как автором текстов. Тексты в огонь - и правильно. Туда им и дорога. Ибо последний текст, последнее слово, - за богом, волею которого должна быть попрана его творческая (потому и гордынная) жизнь пусть даже хитросплетенными руками ничтожных, хотя и всесильных завистников. Личное ценою самоаннигиляции - во всеобщее божье слово, предназначенное всем!
Учено-писательское дело Абеляра - пусть в декларациях - уповает только на божью волю, исключающую чудо (ибо чудо - для людей, а не для бога), и, во-вторых, исключает волю собственную - свободную, личную волю - в стремлении к идеальной жизни (священному тексту о ней). Но куда же направлена эта свободная воля, коли она есть? (В самом деле, как же ей не быть, коль скоро речь идет о человеке?) Куда? - На собственную живую любовную и гордую - жизнь, осуществившуюся столь ярко и впечатляюще, столь светозарно и светоносно. Это ли не чудо? Чудо пресуществления раз и навсегда данного божественного слова в жизнь человеческого вида - индивидуально зрящую и зримую жизнь. Самоценную...
Этой жизнью и был сам Абеляр-живой, влюбленный, гордый, гневный, раздраженный, пылкий, темпераментно красноречивый, учительствующий, спорящий, злой, смиренный - не смирившийся... В точности такой, каким по замыслу Абеляра должен быть текст, который следует читать, очищая-высветляя. А к чему такое приводит? Такого рода умение читать придумал великий магистр XII столетия, который на свое несчастье еще и просто... жил. Неуравновешенность и текста, и его читателя. Трибуны безумствуют: "Автора!" Он - "вненаходим" и "избыточен". И потому - эстетически значим для времен последующих. Потому же - и еретически опасен для своих современников.
Ничего устойчивого!
Предмет и его контур, странно не совпадающий с самим предметом; знак предмета; маска-стереотип, до поры скрывающая живые черты неповторимо живого лица, хоть и свидетельствующая об этом лице в замысле поэтически осуществленного текста. Маска: личина - лицо - лик. Лицо... с отсветами всезначащего лика. А текст снова не важен, как это было на судилище в Суассоне. Потому что текст зачитывается до дыр: мандельштамовских просветов - прогулов, прогалов, проколов... Важно лицо. Лицо человеческое!
Всё это было вот что: Абеляр глазами Абеляра. А теперь Абеляр глазами Элоизы как еще одно научающее умение сложить из слов другую жизнь. Поглядим на эту другую жизнь нашего героя очами монахини из монастыря Аржантейль Элоизы так, как если бы это были мои глаза. (А как иначе?)...
НО ДАЖЕ И ТОЧКА ЗРЕНИЯ ЭЛОИЗЫ, удивительно цельной, замечательно стойкой женщины, - блуждающая точка зрения. Говоря точнее, этих точек зрения несколько. По меньшей мере четыре, если верить самой Элоизе. Вот каким мерцающе-калейдоскопическим обращением предваряет она первое свое письмо Абеляру:
"Своему господину, а вернее отцу, своему супругу, а вернее брату, его служанка, а вернее дочь, его супруга, а вернее - сестра, Абеляру - Элоиза". Так начинается переписка Элоизы с Абеляром, которую можно датировать 1132-1135 годами. Глаза Элоизы - это глаза служанки, которые видят господина, но и глаза дочери, лицезрящие отца; глаза жены, взирающие на мужа, но и глаза сестры, имеющие в поле своего видения брата. Четыре точки обозревания - четыре зрительных луча - четыре позиции рассматривания (по сути дела - всматривания в самое себя) в конечном счете сводятся к одной точке зрения: любовница хочет видеть в Абеляре только любовника, хоть и утратившего возможности им быть. Любовника, и никого больше. Элоиза учит Абеляра оставаться, пусть немощным, но любовником. Но Абеляр - не из тех; он - не тот, кем его видит (или хочет видеть) Элоиза. Он - сам кого угодно научит. Он - нравоучительный праведник. Но пусть поговорят наши влюбленные бывший влюбленный Абеляр и любящая еще и сейчас, несчастнейшая из несчастных - Элоиза.
(Некоторые исследователи считают, что письма Элоизы написал сам себе Абеляр, и тогда вовсе замечательно: метод "да" и "нет" проигрывается на себе самом как на тексте, выявляющем в ходе критического самопрочтения собственную свою человечески-текстовую неустойчивость-неуравновешенность с исчезающе неуловимым смыслом.)
Элоиза (в том же письме): "...утратив человека в действительности, я хотела бы утешиться словами его и как бы представить себе его образ". В самом деле: образ человека, "в слове явленный". Но человек этот - для Элоизы целый мир, единый, всеохватный, - ничего иного вне себя не предусматривающий. Вновь и вновь: "образ мира, в слове явленный". Упрямо мною талдычемая пастернаковская максима.
Но желание услышать-увидеть слово-образ - еще не есть законосообразное, требующее немедленного удовлетворения, желание, покуда не санкционировано достаточно авторитетным текстом, вне этого желания пребывающим: "...А сколь приятно получать письма от отсутствующих друзей, то на собственном примере нам показывает Сенека, написавший в письме к своему другу Луцилию: "Благодарю тебя за то, что ты часто мне пишешь. Ведь это единственный для тебя способ явиться ко мне. Всякий раз, получая твое письмо, я сейчас же вижу тебя со мной вместе". Не важно, что текст принадлежит язычнику Сенеке, важно, что текст. Впрочем, такой способ узаконения психологических душевных - порывов нам уже более чем знаком.
Пусть Элоиза попечалится еще:
"О мой любимейший! Все наши знают, сколь много я в тебе утратила и как злополучное наигнуснейшее и всем известное предательство разлучило меня не только с тобой, но и с самой собой; но моя скорбь еще более возрастает при мысли не о самой утрате, а о том, как она совершилась. А ведь чем важнее причина скорби, тем сильнее должны быть и средства утешения. Принести оке утешение должен не кто-либо иной, а ты сам: ты один был источником скорби, так будь оке сам и милосердным утешителем. Только ты один можешь и опечалить, и обрадовать, и утешить меня. Только ты один должен более всех это сделать: ведь я выполнила все твои желания, вплоть до того, что решилась по твоему приказанию погубить самое себя, так как ни в чем не могла противиться твоей воле. Мало того: моя любовь (ведь вот что удивительно) обратилась в такое безумие, что я сама отняла у себя безо всякой надежды на возвращение то единственное, к чему стремилась. Ведь когда я сама по твоему приказанию сменила без промедления одежду, а вместе с нею и душу, я показала этим, что ты - единственный обладатель как моего тела, так и моей души.
Бог свидетель, что я никогда ничего не искала в тебе, кроме тебя самого; я желала иметь только тебя, а не то, что принадлежит тебе. Я не стремилась ни к брачному союзу, ни к получению подарков и старалась, как ты и сам знаешь, о доставлении наслаждений не себе, а тебе и об исполнении не своих, а твоих желаний. И хотя наименование супруги представляется более священным и прочным, мне всегда было приятнее называться твоей подругой, или, если ты не оскорбишься, - твоею сожительницей или любовницей. Я думала, что чем более я унижусь ради тебя, тем больше будет твоя любовь ко мне, и тем меньше я могу повредить твоей выдающейся славе. Ты не пренебрег изложить и некоторые доводы, при помощи которых я пыталась удержать тебя от нашего несчастного брака, хотя и умолчал о многих других, по которым я предпочитала браку любовь, а оковам - свободу. Призываю бога в свидетели, что если бы император Август, владевший всем миром, удостоил бы меня чести брачного предложения и навсегда утвердил бы за мной владычество над всем светом, то мне было бы и милей, и почетней называться твоей возлюбленной, нежели его императрицею. Ведь не тот непременно лучше, кто богаче или могущественней: быть и богатым, и могущественным - зависит от удачи, быть ли хорошим зависит от добродетели...
Тебя соединяла со мной не столько дружба, сколько вожделение, не столько любовь, сколько пыл страсти. И вот, когда прекратилось то, чего ты желал, одновременно исчезли и те чувства, которые ты выдержал ради этих желаний. О возлюбленнейший, это догадка не столько моя, сколько всех, не столько личная, сколько общая, не столько частная, сколько общественная. О, если бы так казалось мне одной, о, если бы твоя любовь нашла что-нибудь извиняющее, от чего - пусть немного - успокоилась бы моя скорбь! О, если бы я могла придумать причины, которые, извиняя тебя, как-либо опровергли бы мое низкое предположение! Умоляю тебя, исполни мою просьбу: ты увидишь, что она незначительна и нисколько не затруднит тебя. Если уж я лишена возможности лично видеть тебя, то, по крайней мере, подари мне сладость твоего образа в твоих высказываниях, которых у тебя такое изобилие. Напрасно я буду ожидать от тебя щедрости на деле, если буду подозревать, что ты скуп на слова...