Варсонофий Оптинский - Духовное наследие
Взяв для начала какой-нибудь текст из Священного Писания, или выдержку из какой-нибудь книги, или даже мирское стихотворение, батюшка ведет тихую речь все о том же — о едином на потребу: о спасении бедной человеческой души, о Царствии Небесном. Хорошо зная своих слушательниц, батюшка умел незаметно для других касаться того, что наболело то у одной, то у другой, и часто каждой казалось, что слова батюшки обращены именно к ней, и все уходили от него с желанием подольше сохранить полученное, не давать ему угаснуть.
Наряду с отеческой лаской и нежностью были у батюшки и другие способы духовного руководства. Не понимая многих тонкостей, я сначала смущалась его манерой делать вид, будто он меня не видит, моего состояния не замечает и до моих мук ему дела нет. Вражеская мысль добавляла, что и требует он от меня подвига непосильного, на который я решительно неспособна, что жизнь под его руководством мне не по плечу, да и нужна ли она?
Все эти размышления расхолодили меня, сказалась усталость после трудовой зимы, и я, не смея всего описать правдиво, жаловалась старцу в письме на свое изнеможение, но просила все-таки благословения приехать в Оптину. Катясь под гору в своих мыслях, я решила, что надо отказаться от батюшкиного руководства, от поездки в Оптину, от духовной жизни, которая с таким трудом дается, и зажить по-интеллигентски, "как все".
Не дождавшись ответа на свое первое письмо, я отправила второе, где сообщила, что жить по батюшкиному благословению больше не могу, а бывать у него и не слушаться его считаю пустым лицемерием, что не могу жить без светских удовольствий и занятий, которые обычны для всех и которые запрещает мне старец, и что я решила приехать в Оптину, взглянуть на монастырь, на батюшку и навсегда проститься.
Опускаю это письмо и в тот же день получаю краткий ответ на письмо предыдущее: "Ввиду моей усталости отсрочить поездку в Оптину на месяц". Прочла я это и... выехала в тот же день, чтобы только проститься с батюшкой. "Не все ли равно, — думала я, — одним послушанием больше, одним меньше".
По мере приближения к Оптиной таяло мое бунтарское настроение. Как-то меня встретит "родина" на этот раз? И не захочет ли батюшка, поймав меня на слове, отправить обратно. Каким глупым ребенком почувствовала я себя!
Пришла в скит и уселась в первой комнате, не проходя в глубину хибарки. Прижалась к косяку, а сердце щемит — неужели я здесь в последний раз? И где теперь приклоню свою бедную голову?! Впереди послышался шум, все встали. Вышел батюшка. Вместо того чтобы, по обыкновению, начать благословлять ожидающих и давать милостыню нищим, он смотрит поверх толпы, видимо, чем-то озабоченный. "Пропустите, рабы Божии, дайте пройти, пропустите!". Прошла минута как бы в ожидании, когда я чувствовала, что батюшка пристально смотрит на меня, не двигаясь с места, а потом мне пришлось подойти к нему, хотя в эту минуту я готова была провалиться сквозь землю.
— Когда приехала?
— Сегодня, батюшка.
— А мое письмо получила?
— Сегодня.
— И все-таки приехала?
— Батюшка, я не могла больше ждать, невыносимо было!
— И слава Богу, что приехала! Это тебя Бог умудрил приехать. Хорошо сделала, что приехала. Иди посиди в знакомых тебе местах.
И вот опять я в коридорчике, опять вокруг меня шепчутся ожидающие приема женщины. Про мое второе письмо, в котором я сообщила о намерении "проститься навсегда", батюшка не поминал весь день, а потом на второй день в ответ на мой вопрос о нем ответил, что письмо мое получено и предано уничтожению.
— Ты этого хотела?
— Этого, спаси вас Господи, батюшка.
Этим и закончились беседа и эпизод с моим "прощанием", и все это, кажется, еще больше укрепило в благодатной Оптине мои корни.
Не знаю, ясно ли я объяснила суть произошедшей во мне перемены, но с этого времени начинается новая полоса батюшкиного руководства. Раньше мне нужны были беседы наедине, постоянное внимание со стороны старца, а теперь я рада была даже возможности сидеть в хибарке и вместе с другими слушать беседы батюшки. Раньше всякое, даже малейшее замечание, его укоризненный взгляд в мою сторону вызывали взрыв отчаяния и обиды, даже ропота с моей стороны. Теперь же я не могла забыть, что я ведь чуть-чуть совсем из Оптиной не сбежала и ни слова укоризны за это не услышала. Так что как сурово ни обойдись со мной батюшка, все мне будет мало, я еще и не того заслуживаю.
Бывало, целые дни проводила я в коридорчике хибарки и редкий день уходила без урока. Почувствовал ли батюшка произошедшую во мне перемену или раньше действовал так же, а я по своей невнимательности пропускала мимо ушей, не умея воспользоваться словом, брошенным мимоходом, но теперь я смотрела, слушала, училась. Несколько таких уроков вспоминается и сейчас.
Один раз приехали две монахини и сказали батюшке о смерти его духовной дочери, скончавшейся от чахотки. Перед кончиной она была пострижена в схиму, исповедовалась и причастилась. До конца была в сознании и просила передать батюшке просьбу о прощении и благословении. Как просветлело лицо батюшки при этом рассказе и как проникновенно произнес он несколько раз: "Блаженная душа! Вот уж поистине пошла в Царство! Блаженная душа!". И тут же повернулся к иконе, помолился о ее упокоении.
Одна дама просила благословения на поездку в Иерусалим.
— В Иерусалим? — переспросил батюшка, — в какой, в старый или новый?
— В старый.
— Ведь сколько всего Иерусалимов?
— Два!
— Нет, не два. Один старый, в Палестине, другой новый, близ Москвы, а третий какой? Горний Иерусалим, на Небе, а еще четвертый есть — тот, что в сердце. Вот этот-то Иерусалим и надо отыскать и в него отправляться. Бог благословит и вас, и всех других!
Одна старушка, придя за милостыней и разговаривая с батюшкой, несколько раз повторила:
— Старушечка, батюшка, старушечка!
Батюшка улыбнулся:
— Старушечка? Может, просто старуха?
— Старушечка я убогая, батюшка, старушечка, — женщина осталась верна себе.
— Ну пусть так! — и батюшка обратился к даме средних лет: — Вот вас, пожалуй, не назовешь старушечкой?
— Нет, батюшка, можно назвать!
— Ну а тебя? — обернулся он ко мне.
— Нет, батюшка, пожалуй, нельзя!
— Нельзя? А по грехам? — задумчиво смотрел батюшка и добавил: — По грехам мы все "старушечки", все грешны, все нуждаемся в искуплении и обновлении, которое получаем, сообщаясь с Господом Иисусом Христом посредством Таинств. Здесь обновляемся.
Хорошо было в то лето в Оптиной, но неожиданно в начале июля заболел батюшка. Помню, 10 июля он собирался о чем-то поговорить со мной, но утром не успел из-за народа и велел мне прийти после повечерия, часа в три. Пришла я в назначенное время в опустевшую хибарку, скоро он ко мне вышел бледный и серьезный. "Бога ради и тебя ради только вышел", — проговорил он и повел меня в молельную. Вкратце сказал о моем деле, пожаловался на свое изнеможение и нездоровье.
Потянулся томительный тяжкий день, чего только не передумали за это время. Трудно было особенно потому, что сведений-то верных нам получать было неоткуда. Наконец придумали обратиться к духовным[94] батюшки. Завидев отца Феодосия, стали его расспрашивать. Сначала он замялся, а потом проговорил: "Батюшка очень болен, и я сейчас постриг его в схиму. Он так слаб, что под конец пострига стал торопить: "Скорее, скорее!". Это известие произвело на нас такое же впечатление, какое в миру производит сообщение о соборовании и Приобщении. Постриг в схиму — это постриг на смерть, мелькнуло в уме.
Прошло еще несколько дней, и батюшка как-то раз вышел — бледный и слабый, но очень светлый...
— Я умирал и по чьим-то молитвам воскрес, — сказал он кому-то из духовных детей. — Думал, что уже не встану. Когда отец Феодосий предложил мне схиму, сердце у меня екнуло: это ведь смерть, значит, не сегодня завтра конец и придется предстать престолу Божию. С чем явлюсь? Что буду отвечать? Оглянулся назад — здесь пробел, там промах, то не кончено, это не сделано — одни ошибки. Страшно! Ну да вот, видимо, смилостивился Бог, оставил еще время на покаяние...
Жутко было слушать эти речи. Если батюшка, оглянувшись на свою жизнь, видел в ней одни промахи и ошибки, то что увидели бы в своем прошлом мы, если бы только получили надлежащую остроту зрения?
Памятно мне это лето тем, что именно в этот мой приезд переломилась решительно моя жизнь, и слово "монастырь" в первый раз было сказано твердо и определенно. Я устала от этого метания от мира к Оптиной и обратно, привыкла жить без запретных удовольствий. Тогда стали отпадать светские знакомые: "В этом доме ты больше не бывай! С теми-то говори пореже, поскорее и короче. С этими вовсе порви, даже, встретясь на улице, не кланяйся...".
Исполнено и это. И оказалось, что в миру я, как в пустыне: ни мирских радостей, ни общений. Четки, Псалтирь, Жития святых — все эти вещи мало употреблялись в том кругу, где я вращалась. Приходилось, как сказал когда-то батюшка, вручая четки, носить все при себе, но так, чтобы, избави Бог, кто увидел. Словом, жизнь свою приходилось всячески прятать от других: живя в миру, жить не по-мирски. С каждым днем такая раздвоенность становилась все тяжелее.