Филип Янси - Отголоски иного мира
Один мой знакомый священник говорит, что сомневается в трансцендентной силе секса, которую воспевают реклама и рок–музыка. Согласно опросам, каждый третий или четвертый человек из тех, кого священник видит ежеутренне в пригородной электричке, занимался в прошедшую ночь сексом. Но эти люди не выглядят полноценнее и счастливее остальных. «Если секс действительно столь могуществен, как уверяют, — я говорю это как целибатный священник, — почему его действие столь краткосрочно?»
В Ветхом Завете Бог сетовал: «Меня, источник воды живой, оставили, и высекли себе водоемы разбитые, которые не могут держать воды» (Иер 2:13). Идолопоклонник выбирает вещи, которые сами по себе, возможно, и хороши. Но он приписывает им силу, которой эти вещи не обладают. То, что некогда называлось идолопоклонством, просвещенные жители Запада именуют «пристрастиями».
Однако в конце концов идол («пристрастие») поглощает человека, овладевает его волей. Известный режиссер Вуди Аллен, объясняя свой роман с двадцатидвухлетней приемной дочерью, сказал: «Сердцу не прикажешь. В таких вещах не бывает логики. Встречаешь человека и влюбляешься. Вот и все».
Поэт Майкл Райан в автобиографии «Тайная жизнь» открыто признал, что его сексуальные пристрастия приобрели форму идолопоклонства: «Они определяли мои мысли и чувства. Они формировали мою личность. Служению им были посвящены все мои таланты, все мои добрые человеческие качества. Ради них я был готов пожертвовать чем угодно. И хотя с практическими задачами я справлялся неплохо, моей жизнью управляла страсть».
Да, видимо, неслучайно в некоторых языках слова «страсть» — «страдание» — «страх» являются родственными и входят в одну этимологическую семью.
Идолом может стать практически все. Древние египтяне почитали навозных жуков, а некоторые современные индусы почитают кобр и даже вирус оспы. В Меланезии есть самолетопоклонники: они молятся о том, чтобы на них снова, как во времена второй мировой войны, низошли ящики с тушенкой и галетами. За каждой такой подделкой стоит искажение системы ценностей, и она многое говорит об обществе, которому присуща.
Спортивные журналисты подсчитали, что когда Майкл Джордан во второй раз ушел из баскетбола, он получил от участия в рекламе в два с лишним раза больше, чем все американские президенты за все время своих сроков. Один только рекламный контракт с фирмой «Найк» принес ему денег больше, чем зарабатывают все малайзийские рабочие на фабриках «Найка». Прошу меня правильно понять: я хорошо отношусь к Джордану и желаю ему всего самого наилучшего, но если общество платит ему за год (да еще когда он не играет в баскетбол!) больше, чем всем своим президентам вместе взятым, с этим обществом что–то неладно.
Из всех живых существ только у человека есть способность и свобода сосредотачивать все свои душевные силы, всю жизнь в один импульс. Создается впечатление, что мы попросту не в силах жить без поклонения[9].
Поэтому, если мы убираем Бога, нам приходится глотать «сладкую отраву» и творить себе кумиров.
«А совсем рядом настоящая живая самочка открывала и закрывала крылышки напрасно…»
***Католический священник, профессор богословия Роберт Баррон пишет:
«Похоже, Богу нравится использовать деревья и цветы, реки и машины, друзей и врагов, храмы и картины, чтобы возвещать о Своем присутствии или осуществлять Свои замыслы. Представления о Боге, Который вмешивается в пьесу напрямую как deus ex machina[10], прерывая диалоги других героев и нарушая действие, слишком грубы. Насколько возвышеннее Бог, Который скрывается, намекает, уговаривает главного героя устами других людей или через события его жизни, часто неведомым герою образом. Это смиренный Бог…»
Сверхъестественное скрыто в обычном природном мире. Это необходимо, ибо мы не способны общаться со Всевышним напрямую. Бога лучше всего наблюдать как затмение Солнца: смотреть на солнечный диск без светофильтров нельзя: ослепнешь.
К сожалению, у людей слишком часто создавалось впечатление, что Церковь выступает против естественных желаний человека, считая их «бездуховными». Отрекаясь ради поисков сверхъестественного от всего мирского, уходили в пустыни и пещеры мистики. Клеймя всякое выражение природных желаний, впадали в законничество целые деноминации.
Я и сам, даже после того как отпал от южного фундаментализма с его сплошными запретами, прошел через периоды умерщвления плоти. Начитавшись рассказов о верующих в концлагерях — Солженицыне в советском ГУЛАГе, Бонхеффере и Корри Тен Бум в нацистских застенках, Эрнесте Гордоне в японском трудовом лагере — я попытался изменить образ жизни, то ли из солидарности с узниками, то ли в параноидальном ожидании чего–то возвышенного, сейчас уже не помню. Я пил кофе через день (ибо в какой тюрьме подают хороший кофе?), перестал закапывать в глаза капли и пользоваться лосьоном. Я отдавал на благотворительность две трети заработка, носил изо дня в день одну и ту же опостылевшую одежду и пытался избавиться от «лишней» собственности.
Жизнь простую я приравнял к жизни скучной. Я решил терпеть, даже страдать, в ожидании жизни будущего века. Однако потом меня осенило: почему нужно ждать лучшей жизни исключительно в будущем? Почему бы не вкусить ее предвосхищение здесь, на земле? Я осознал, что естественные желания не враг сверхъестественному, и что подавлять их — не выход. Более того, радость несла намек на ее запредельный Источник.
Здравому подходу я научился у Клайва Льюиса, который понял реальность иного мира через скандинавские мифы, природу и музыку Вагнера. В земных радостях Льюис увидел не просто вести и слухи, но даже отголоски горнего мира. Проблески красоты и щемящая сладость — это «еще не есть самое подлинное, но лишь запах цветка, которого мы еще не нашли, эхо мелодии, которую мы еще не слышали».
Я решил прислушаться к музыке и к запахам цветов, чтобы услышать весть о горнем, которую они доносят. Перестал жестко делить жизнь на естественную и сверхъестественную, духовную и недуховную. Я попытался сочетать эти стороны жизни, чтобы обрести единство и целостность, задуманные Создателем.
«Какие радости можно вкусить?» — спрашивал я сам себя. Я стал находить вкус в диких местах. Я погружался в тишину лесной опушки. Осторожно ступал по скользкому горному утесу. Я слушал раскаты грома и наблюдал за всполохами молний неподалеку. Столкнувшись на тропинке с медведем–гризли, я понимал, что самое мудрое мое решение ничего не изменит: здесь выбирает только зверь. Я знакомился с экзотическими культурами, где и еда, и запахи, и звуки — все было мне незнакомо. А есть и маленькие домашние удовольствия: кофе гурме, мороженое крем–брюле, персики и черника. Сейчас, когда я живу в сельской местности, мне не хватает радостей, которые дарит искусство: европейских фильмов, хорошей музыки, театральных спектаклей, о которых потом вспоминаешь неделями.
Я стал относиться к этим радостям как к весточкам об ином мире, как к намеку на характер Творца. Я понял: было ошибкой считать весь природный мир бездуховным, а в Боге видеть врага всему приятному. Ведь именно Бог создал материю, включая органы чувств, через которые мы получаем удовольствие. Природное и сверхприродное — не разные миры, а разные грани одной и той же реальности.
Неожиданно я нашел наставника в лице блаженного Августина — знатока женщин, искусств, еды и философии. Он учил о благости всего тварного. «Вся жизнь хорошего христианина есть благое желание», — писал Августин.
В его сочинениях часто встречается латинская фраза dona bona («благие дары»). «Мир — место улыбки, — утверждает святой, — и Бог есть largitor, податель даров». Эти дары блаженный Августин уподобляет обручальному кольцу, которое жених дарит возлюбленной. Но какая невеста скажет, что ей достаточно только кольца, а без жениха она уж как–нибудь обойдется? Нет, кольцо — знак и залог любви ее суженого.
Августин, как никто, знал соблазн желаний, способных отвлечь, увести от Подателя благих даров. Он молился о том, чтобы его «рассеянные» желания были собраны и сосредоточены в нужном направлении. О своих желаниях в языческой жизни он сказал: «Я стоял спиной к свету и лицом к тому, что было освещено».
Лишь обратив лицо к свету, блаженный Августин увидел щедрый источник благ[11].
Мы находим похожие мысли и у других духовных авторов. По словам американского поэта, монаха, богослова Томаса Мертона, в его обращении важную роль сыграло религиозное искусство Рима. «После пресной, скучной, полупорнографической скульптуры империи какое счастье было увидеть гений искусства, исполненный духовной подлинности и силы: искусства предельно серьезного и актуального, жизненного и красноречивого».
Мертон стал искателем Бога постепенно, почти случайно. И это вполне понятно, замечает он, коль скоро религиозные произведения искусства создавались для назидания людей, душа которых еще не способна вместить откровения более высокие.