Константин Леонтьев - Записки отшельника
И при этом иногда делают именно то, что внушали и писали, а иногда совершенно обратное.
Журналисты тоже часто пишут не то, что думают, но совершенно противоположное; они принимают на себя роль дипломатов; но здесь это гораздо вреднее; возьмем журналиста — независимого, честного, положим, русского... Он пишет, положим, общепринятую фразу: "Россия желает прочного мира в Европе..." Предположим при этом, что какой-нибудь из друзей и единомышленников этого журналиста говорит ему вечером: "Надо желать войны на Западе; она нам развяжет руки на Востоке; еще рано класть предел даже и завоеваниям нашим; мы не приобрели еще главного — Босфора; Босфор и Дарданеллы до того важны, до того нам для дальнейшего даже и духовного развития нужны, что я бы с радостью отдал бы, кажется, за них Германии почти всю Польшу, и чехов еще с большей радостью и, пожалуй, даже и Курляндию. На что этого рода гордость — ничего не уступать, ничего не отдавать! Есть соображения глубже и возвышеннее этого: все то благотворно, что нас удалит от европейского Запада; все то спасительно, что отодвинет нас от того несчастного "окна", которое Петр 1 прорубил в Европу "средь тьмы лесов и топи (финских) блат".
Если же такой простой и щедрый с нашей стороны обмен невозможен по каким-нибудь соображениям, которых я не понимаю, то я желал бы войны; сокрушаюсь даже, что Турция с нами кое-как ладит, и молю Бога о том, чтобы Англия или Австрия вовлекли ее в какой-нибудь союз против нас в добрую для нас минуту!"
"Да, это правда (отвечает журналист), но у нас еще общество не дошло до этого высшего понимания. Великое религиозное и культурное значение Восточного вопроса очень немногим доступно. Если бы лет десять тому назад кто-нибудь из нас, пишущих, начал бы проповедовать, что ни болгары, ни сербы сами по себе не стоят наших жертв, даже и простои народ, потому что он сам из себя, без нашей помощи, кроме пошлых демагогов, ничего выделять не может (как и всякий народ без национальной монархии, без сильного духовенства и без блестящего дворянства), но что воевать и победить турок, и освободить, и усилить юго-славян нам все-таки нужно, чтобы самим сделать еще один шаг к окончанию Восточного вопроса; если бы мы писали так, нам бы ответили: "На что нам ваш Царьград и ваши проливы? Куда нам?! У нас и без них трудно". А для освобождения юго-славян одушевились. И потому нужно было славян хвалить, превозносить и возлагать на них в будущем прекрасные надежды. Положим, друг возражает на это журналисту так: "Все это ложь и ложь, все искажение правды в глазах читающей публики. Велело бы правительство воевать, пошли бы без всякого одушевления, одушевились бы там, на месте, как и случилось на деле со многими... Вольно же правительству слишком много обращать внимания на газеты; оно и без них положением своим и силой своей научается, что нужно делать по внешней политике. А для публики нашей, не специально посвященной в дела дипломатии, полезнее было бы говорить пояснее правду более общую. Нам надо публику воспитывать, нам, больше ее во всем этом смыслящим и этому себя посвятившим, а не правительство учить, которое само, я думаю, знает или должно знать, что возможно и что удобно теперь. И не иностранцам мы призваны отводить глаза, а своим открывать их. Сколько ни брани мы за что-нибудь иностранцев, например французов за их нравы и быт, это не помешает их начальникам заключить союз с нашими дипломатами, когда нужно и можно; сколько ни тверди мы, что надо взять Царьград, ни турки и никто другой за это войны нам не объявят... А свои читатели будут заранее подготовлены; будут понимать, чего хотят от них... Согласны ли вы, еще раз спрашиваю, что война между Францией и Германией желательна и что надо внушать это заранее публике, а правительство наше останется при своем и будет делать то, что ему угодно (быть может, впрочем, радуясь, что на всякий случай умы подготовлены?). Эта подготовка ясная, всем доступная, есть действительная помощь властям, а лживые и всем известные фразы, которым нельзя придавать практического значения, — кому они нужны? Свои верят и сбиваются: это дурно; а иностранцы, для которых как будто это пишется, не верят. Редактор — не официальное лицо, не дипломат, не министр, под пером которого, пишущим уже прямо для одних иностранцев, — такое простое выражение, что "Россия желает всеобщего мира", имеет действительное значение, хотя, быть может, и временное и только приблизительное, но все-таки действительное. Если даже дипломат напишет это в официальной ноте за неделю, не больше, до решенной уже мобилизации... то он сбивает этим только противников, а редактор путает своих! Согласны ли вы?"
Так говорит друг.
— Да, это правда, все это печальная правда современной запутанной жизни... Босфор нам необходим... И война желательна, — восклицает редактор.
И, сказавши это вечером другу, редактор той же ночью садится и начинает передовую статью так: "Россия желает европейского мира; мир на Западе ей необходим; завоеваний ей не нужно..." и т. д.
Для кого же это? Для цензуры? Если так, то это еще самое резонное, не потому, что цензура может карать, а потому, что ни один публицист, будь он мудр, как Катков, и благороден, как Аксаков, не должен приписывать себе какую-то исключительную монополию патриотизма вот такого-то и такого-то; может быть, люди, власть имеющие и несущие на своих плечах ответственность, настолько же превосходящую тяжестью своею ответственность журналиста, насколько вообще дело превосходит весом своим слово, может быть, эти люди власти в данную минуту патриотизм-то именно полагают в уступчивости, которой причины мы не знаем?..
Для цензуры так писать позволительно и нередко похвально; но успокаивать иностранцев, отуманивая своих, едва ли полезно.
А так нередко делал, мне кажется, и сам Катков.
Положим, что Катков был судьбой своей поставлен в особое положение: он не мог не понимать силы и значения своего слова; он знал, что он имеет непосредственное, нередко почти немедленное влияние на дела. То же самое, что говорил он почти всегда вовремя и кстати, заботясь лишь о действиях завтрашнего дня, — проповедовали, положим, другие гораздо раньше его; иногда выражая все это гораздо шире и глубже его, остроумнее, несравненно прозорливее; но он, ничуть не стесняясь, игнорировал все сказанное этими другими и в периодических изданиях, и в целых особых книгах. Умалчивая о том, что прежде его это самое сказали Хомяков, Аксаков, Н. Я. Данилевский, Тютчев, в иных случаях даже Герцен[2], он повторял чужие мысли в такие только минуты, когда становилось возможным их немедленное приложение, и был вообще, как превосходно выразилась о подобных деятелях Жорж Санд, не "инженером человечества", составляющим планы построек, теории, как думает "Фигаро", а "сапером", приводящим в исполнение эти планы.
Оттого Катков так часто и менял свои мнения, оставаясь всегда верен одной основной цели: принести пользу русскому государству, принести ему пользу так, как он сам в данную минуту понимал эту пользу. Я привел Ж. Санд, мне хочется привести еще и Карлейля, который сказал: "Жизнь похожа на спряжение неправильных глаголов".
Катков знал отлично эту грамматику жизни и соображался с ней постоянно.
Из кабинета своего — его великий, но вовсе не оригинальный и в смысле общих взглядов ничуть не творческий ум — умел с необычайной остротой угадывать то, что можно сделать теперь для достижения непосредственных целей; умел указывать всем на то, что должны делать сейчас люди, облеченные официальною властью. А может быть, иногда и наоборот...
Мне кажется, будто он знал иногда наверное, что его в петербургских высших сферах в данном, особом случае (преимущественно в делах внешней политики) не послушают; что, взявши в расчет, между прочим, и его мнения, пойдут иной, противоположной даже дорогой, и писал все-таки свое, уже не для высших наших сфер на этот раз и не для нашей публики, не для направления русского общественного мнения, а для устрашения или успокоения иностранцев, знавших силу его влияния в России.
Быть может, я с этой стороны (с практической собственно) пристрастен к Каткову до предрассудка или до суеверия, но мне давно уже казалось, будто его эмпирический такт так велик, что он всегда стремится толкать со своей стороны и в пределах своего влияния, хотя бы и косвенно, события именно на ту среднюю диагональ сил, по которой эти события могут идти в данную минуту.
Как гениальный практик-врач нередко сам не знает ясно, почему он в одном случае предпочел холодный компресс, а в другом, весьма с первым схожим случаем, избрал теплые припарки — и в обоих случаях с успехом; так, мне сдается, делал и он.