Коллектив авторов - И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене
— До вас о нашей церкви написал Александр Аркадьевич, — сблизил меня со знаменитым бардом Мень.
Шестого марта 1973 года, на дне рождения друга, первый и последний раз в жизни я видела и слышала А. А. Галича. В тот вечер он царил над людьми и обстоятельствами, пел до глубокой ночи и «Кто‑то ж должен, презрев усталость, наших мёртвых стеречь покой!», и «Не зови меня! Не зови меня… Не зови.
— Я и так приду!», а рок уже держал его на прицеле. «I will die here»[28], — почему‑то по–английски сказала я. И он откликнулся: «So will I»[29].
Позже я вычитала в самиздате:
И нас чужие дни рожденьяКропят солёною росойУ этой зоны отчужденья,Над этой взлётной полосой.
И мигом вспомнила и этот вечер, и не поддающегося на уговоры «отдохнуть» опального уже барда, и слабеющую после каждой выпитой рюмки породисто–красивую жену его Нюшу. Господи, как он обнимал гитару, как впивался в неё, нипочём не выпуская из рук! Как в спасательный круг в океане тотальной безнадёжности.
— Когда Галич пришёл к вам?
— Году в 72–м. После того, как прочитал мою книгу о древнееврейских пророках. Я его крестил…
Так вот откуда: «Когда я вернусь, я пойду в тот единственный дом, где с куполом синим невластно соперничать небо»? И «Богоматерь шла по Иудее». И много всего… Значит, я шла сюда по стопам человека, который произвёл на меня неизгладимое впечатление, которому написала стихи, так и оставшиеся без посвящения? А что если он, наученный горьким опытом отбывшего в эмиграцию, а потом ещё дальше, подсказал мне с того света этот путь? Да нет! С полдороги возврата быть не может. Просто христианство с его новой высокой этикой, обещанием вечной жизни — то немногое, что стоит брать с собой в любые пределы. Разве я не посетовала в своих, встречей с Галичем навеянных стихах:
Как жаль, что бессмертия нет!«Прощайтесь!» — морозом по коже.Мы все — «уходящий объект».И жизнь, если вдуматься, тоже.
И вот бард, брат (как близки эти слова!) направил меня к отцу Александру…
Лето сменилось осенью, сначала бабье–летней, а потом и золотой. Между A. B. и мною установились доверительные отношения. Он стал давать свои книги о духовных поисках рода людского: «Сын Человеческий», «Истоки религии», «Магизм и единобожие»… Первое, что меня потрясло, — эрудиция! Каждый том включал в себя справочный аппарат, по объёму составляющий чуть ли не пятую часть текста. Если есть поэзия исследовательского поиска, то тут она была налицо.
Любой значительный факт библейской и добиблейской истории выглядывал из примечаний, как спелый плод из пучка никогда не вянущей зелени.
Я уже знала из первых уст, что A. B. — вовсе не участник войны. Поэма про выкреста посвящена другому священнику и написана не Слуцким. (Именно этими слухами я была полна, когда первый раз ехала в Новую Деревню). A. B. — почти мой ровесник, тоже москвич…
Стремительно помолодев на 10 лет, он является мне во всём блеске мужской и человеческой зрелости. Напрасно пытаюсь представить его за партой, занятого глобальной проблемой, на какую тему писать сочинение: «Татьяна, русская душою», «Поднялась дубина народного гнева» или «Человек — это звучит гордо»? Неужели и он сдавал в школе и в институте те же пресные общественные дисциплины? Неужели талдычили и ему год за годом о примате материи над сознанием? Откуда же этот бесстрашный интерес к области знаний, объявленной бредом, мракобесием, опиумом для народа?
Я, отдавая очередную книгу:
— Вы не боялись, что вам влетит за непослушание?
— Я не политик, я богослов. Писал для себя и своих духовных детей, не надеясь на публикацию. Потом книги стали выходить за границей, под псевдонимами… — С усмешкой: — Хотя все мои псевдонимы — это секрет полишинеля…
Убедившись, что книги я не только беру, но и читаю (задавала вопросы, обнаруживая своё невежество даже на том «ликбезовском уровне», на каком, по словам автора, они написаны), A. B. допустил меня к другим сокровищам своей библиотеки. За короткое время я познакомилась со многими сочинениями.
Чудный мир открылся передо мной… Когда из людского множества, так или иначе связанного с Новой Деревней, стали вычленяться лица, а за ними личности, я услышала не одну исповедь бывшего атеиста или атеистки, кого именно О. Александр привёл к вере. Меня к вере приводить не нужно было — я верила с детства. Молитвы у дачного окна в девятилетием возрасте — конечно, не аргумент в серьёзном споре (с предполагаемым безбожником), но личный опыт такого свойства не забывается никогда.
Сдавая экзамены по диамату, слушая обрыдшие и верующим и неверующим речи о полной и окончательной победе в нашей стране материализма над идеализмом, я, опираясь больше на интуицию и отчасти на здравый смысл, думала об основном вопросе философии примерно так, как об этом пишет о. С. Желудков: «Как же это так получается, что слепая бессознательная «материя» сама собой упорядочивается в разумных закономерностях? По сравнению какого‑то учёного американца, веровать в это — всё равно что думать, будто многотомная энциклопедия составилась сама собою от взрыва в типографии».
Веровать‑то я веровала, но вера моя была, как стоячая вода. Никакого внутреннего движения! О Боге вспоминала только когда было плохо, очень плохо. Говоря современным политизированным языком, я признавала за Господом одни обязанности и никаких прав. Четыре Евангелия впервые прочла, когда мне было далеко за тридцать! О личности Христа судила по «Мастеру и Маргарите»!
В замкнутую акваторию моей веры вдруг хлынула живая вода. Десять заповедей — это, по словам английского богослова, шекспироведа, лингвиста, сказочника Клайва С. Льюиса, не что иное, как правила эксплуатации машины под названием «человек»; «каждое правило нравственности направлено на предотвращение аварии, или перегрузки, или трения в работе этой машины».
Христос сказал людям истины, лучше которых не сказал с тех пор никто. Он принёс новый свет, и погасить это сияние невозможно. В живописи, зодчестве, музыке, литературе мы видим лишь его отблески! От мрака, никогда не признающего, что он — мрак, свет Христов отличает главное: любовь. «Кто говорит, что он во свете, а ненавидит брата своего, тот ещё во тьме».
Это же настолько просто, что должно быть понятно и детям. Нет, я осознавала, конечно, что одновременно это и высшая сложность, открытая землянам. Об этом написаны тысячи книг; различными толкованиями, уточнениями, искажениями испещрены сотни тысяч страниц. Но ясность — мой идеал, всегда стремилась и буду к нему стремиться. A. B. сознательно давал мне именно доступные книги. И вот вино небесной Премудрости (не боюсь такого сочетания слов, ибо «вино» освящено писанием) ударило мне в душу. Я чувствовала себя новорождённой, хотя ходила всего–навсего в новоначальных. Но разве не в родстве эти понятия?..
Собираясь за мужем в эмиграцию, меньше всего мечтала я о преуспеянии материальном. Там, за бугром, мне мерещился цветущий остров независимой жизни духа; вместо окаменелых догм — свобода философских исканий, вместо агрессивного атеизма — без опаски исповедуемая вера. Какая? Христианская. Другой я не знала. Я была одержима христианизирован ной русской литературой — тут и был мой отчий дом, моя духовная родина.
Оказывается, вымечтанный «цветущий остров» не затридевять земель от моего родного очага, а в полутора часах езды. Билет до Пушкино и обратно — 50 копеек. Как ни бедны мы были в то время, жёстко отлучённые от скудной государствен ной кормушки, такой расход позволить себе я могла.
На первых порах приезжала к Меню после утренней служ бы. Церковь — маленькая, литургия совершается в ней по субботам, воскресеньям, средам и церковным праздникам. В субботу и воскресенье народу — битком, и здешнего, и приезжего; следовательно, и посетителей в домике–сторожке очень много. Попадала и на эти дни. В тесноте — не в обиде. Сунешься из прихожей:
— Кто последний?
Около двери крохотного кабинета сидят люди опущенные. Плакучие ивы. Или менее поэтично: с неотвязной зубной болью к хирургу–дантисту. Выходит из кабинета совсем другой человек.
В соседней «комнате для певчих» тоже толчётся народ. Кто-то тут же закусывает, запивает чаем — на службу‑то приезжают натощак.
Встреча краткая, ибо поджимает очередь. Отдаю книги и получаю новые — не более двух.
Автор только что сданной книги часто цитирует Бердяева. Раньше я его не читала, понимаю его с напряжением и не до конца. Мень говорит, что разложить Бердяева по полочкам чрезвычайно трудно, потому что у него — поток мышления. И все‑таки главное в нём — это принцип свободы. То, что Бог создал мир из свободы. А свобода — это свобода и для добра, и для зла. Дальше он рассуждает ещё интереснее, но я теряю нить. Потом в «Магизме и единобожии» нахожу слова, состоящие в перекличке с теми, упущенными мной по причине неподготовленности: «… особый вид свободы, который увлекает человека от полноты Божественного бытия и от его собственной природы во тьму хаоса и небытия. <… > Мы называем этот иррациональный импульс, эту судорогу духа «свободой», хотя в конечном счёте она оборачивается рабством…»