Романо Гуардини - Человек и его вера
К тому же Рогожин знает, что он всего лишь «мужик». Он ощущает, что отдан во власть земных сил.
Быть может, в нем есть даже нечто «подлое» — то, что выражает его дерзкая улыбка. Недаром тот, кто видит ее, в изумлении переводит взгляд на его лоб, отличающийся благородством формы. В сущности, он вовсе не верит, что Настасья может любить его, а это предполагает муки ревности с самого начала, — ревности столь же бессловесной, ожесточенной и вездесущей, как и его любовь.
В любви Рогожина таится смерть. Если рассуждать по-человечески, то такая любовь не можт не нести смерти той женщине, которая ее вызывает. И это станет тогда его собственной смертью.
Этот человек чувствует суть Мышкина. Уже при первом свидании между ними протягивается ниточка. Когда князь вступается за сестру Гаврилы Ардалионовича и принимает на себя предназначенную ей оплеуху, Рогожин произносит вещие слова: «Будешь стыдиться, Ганька, что такую… овцу (он не мог приискать другого слова) оскорбил! Князь, душа ты моя, брось их; плюнь им, поедем! Узнаешь, как любит Рогожин!»
Нутром он распознает Мышкина. Они связаны тесными узами — но так, как может быть связан выходец из подземного царства с существом из царства света. Им обоим нельзя отказать в масштабности, но место обитания одного из них — земля, другого — свет. Рогожин видит, как Настасья Филипповна любит его друга: всеми фибрами души. Он не может не понимать, что к нему, Рогожину, ее гонит отчаяние, порождаемое сознанием, что она не может принадлежать князю. Так ищет смерти человек, отчаянию которого нет предела, нет исхода. А что она любит и его, может ли он радоваться этому?
С этим человеком Мышкин связан не менее тесно. Настасья Филипповна подпадает под категорию завершенности, но она не спасена. И так как она женщина, то должна быть красива — той красотой, которая пробуждает мучительную любовь сострадания. Неискупленность Рогожина проявляется в нем, мужчине, как сила могучая, способная к любым проявлениям мужества и доброты, но в то же время и тупая, скованная, приземленная, несущая смерть любимому существу.
Мне кажется, что на свете нет слов, исполненных такой мрачной, такой пылающей страсти, какая ощущается в рассказе Рогожина об его отношениях с Настасьей Филипповной, который выслушивает в его темном доме Мышкин…
Рогожин хорошо знает Мышкина и любит его. Но князь служит и объектом его издевок, его ревности, и не только потому, что ему принадлежит любовь Настасьи Филипповны, но и потому, что Мышкин стоит в потоке света, сам же он — в темноте.
То, что сгущается в глубине, находит себе выражение в символе ножа. Это — тот садовый нож, который был куплен Рогожиным «просто так» и служит закладкой в томе истории России, читать которую посоветовала ему Настасья — в тот единственный час, когда она проявила к нему уважение, разговаривала с ним по-дружески и он смог почувствовать себя «человеком»… Тот нож, который ищет князь в витринах магазинов, томимый подсознательным, тяжелым предчувствием; с которым Рогожин ждет князя, навестившего вопреки своему обещанию Настасью; которым он, в конце концов, сам убьет ее, после того как ситуация накалится в такой мере, что для него больше уже не будет выхода.
К этому присовокупляется загадочное искушение Мышкина и его вина.
Через всю книгу проходит мрачный лейтмотив смерти. Еще в самом начале романа, в приемной генерала, Мышкин размышляет о казнях и о том, что чувствует человек в последние мгновения перед неотвратимым концом. Позже, в беседе с генеральшей и ее дочерьми, он снова говорит об этом. Существует мнение, что эта история не вписывается органично в ткань повествования и Достоевский просто хотел рассказать о том, что испытал он сам в страшные минуты перед исполнением приговора. Но это не так; задача заключалась скорее в том, чтобы рядом с князем с самого начала лепки его образа встал образ смерти. Место Мышкина — с того края жизни, который соседствует со смертью, и в дальнейшем станет понятно, что означает эта смерть.
Бытие такого рода подвергается множеству искушений. Последнее из них исходит от самого «края» — соблазн пропасти. В чем состояло искушение, когда сатана повел Его на зубчатую башню храма и сказал Ему: «Бросься вниз»? Наверняка не в том, чтобы продемонстрировать людям нечто невиданное! Сатана не столь примитивен, и то же можно сказать о его желаниях. Это искушение могло быть адресовано только существу высшего порядка; сама пропасть выступала в этом качестве, и слово об эскорте ангелов должно было завуалировать это обстоятельство…
Образ того же искушения возникает в странном, подспудном варианте снова, когда Мышкин ищет нож
с ощущением, что он уступает темной силе, и вначала подсознательно, а потом все более отчетливо понимая, что он делает; когда он затем навещает Настасью Филипповну вопреки своему обещанию больше не ходить к ней и, в сущности, ищет встречи вовсе не с ней, а с тем, что неизбежно появится, если он к ней пойдет,
с ножом Рогожина… Но искушение держится в тени, оно все еще прячется за жалостью к Настасье…Мышкин терпит поражение. Ему не суждено избежать вины. Это и приводит к тому страшному следствию, что Рогожин, с которым он обменялся крестами, поднимает против него нож. Вина князя сокрыта глубоко. Это всего лишь недостаток бдительности и твердости, но именно там, где ему ни при каких обстоятельствах не должно быть места: в самом сердце его посланничества… Но это «падение» Мышкина, его несостоятельность, проявляющаяся в том, в чем Христос остается предельно бдительным и непогрешимым, — действительно ли они свидетельствуют, как мне представляется, о набожности Достоевского, или это не более чем субъективная идея, призванная служить подпоркой заранее возведенной конструкции? Действительно ли они доказывают, что священный трепет мастера не позволил ему переступить границу и что исполненная высшей святости история, символически звучащая в истории этого человека, распознается здесь именно по признаку ее расхождения с подлинной? Не угадывается ли эта последняя за поражением, заменившим собой победу и воздающим хвалу Богу?
А теперь нам осталось только поговорить о самом запутанном узле в ткани этой жизни.
Мышкин навещает своего друга. Тот рассказывает ему о мучительных отношениях с Настасьей, и вся тяжесть его переживаний становится ощутимой, когда в конце их свидания Рогожин спрашивает:
«— Как ты обо всем этом думаешь, Лев Николаевич?
Сам как ты думаешь? — переспросил князь, грустно смотря на Рогожина.
Да разве я думаю! — вырвалось у того. Он хотел было еще что-то прибавить, но промолчал в неисходной тоске».
За этим следует многое… Возникает мрачный образ отца Рогожина, который мог бы стать скверным прототипом для сына, и чувствуешь, что этому последнему не будет суждено прорваться к свету… Он ведет князя к своей старой матери, рассудок которой помрачен, но душа свята. Он уже подводил к ней Настасью под благословение. Теперь же он подводит к ней друга, словно хочет оградить его от неизбежного. Наконец, они направляются к выходу через бесчисленные комнаты и коридоры. Они проходят мимо картины Ганса Гольбейна, изображающей снятие с креста и передающей весь невыносимый ужас распятия, когда леденящее душу уничтожение поднимает руку на самое святое. Тут-то и следует странный диалог:
«— А что, Лев Николаич, давно я хотел тебя спросить, веруешь ты в Бога или нет? — вдруг заговорил опять Рогожин, пройдя несколько шагов.
Как ты странно спрашиваешь и… глядишь! — заметил князь невольно.
А на эту картину я люблю смотреть, — пробормотал, помолчав, Рогожин, точно опять забыв свой вопрос.
На эту картину! — вскричал вдруг князь, под впечатлением внезапной мысли, — на эту картину! Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!
Пропадает и то, — неожиданно подтвердил вдруг Рогожин. Они дошли уже до самой выходной двери.
Как? — остановился вдруг князь, — да что ты! Я почти шутил, а ты так серьезно! И к чему ты меня спросил: верую ли я в Бога?
Да ничего, так. Я и прежде хотел спросить…»
Трактовать это место нелегко: не знаешь, как передать словами свои ощущения. Рогожин «давно» хотел спросить друга, верует ли тот в Бога… Не странно ли это? Как можно адресовать этому человеку, в котором ощущается присутствие сильнейшего религиозного духа, вопрос такого рода? И не еще ли более странно то, как Мышкин реагирует на этот вопрос? Как он, в сущности, оставляет его без ответа и лишь произносит полные значения слова о «религиозном чувстве», а потом рассказывает две удивительные истории, мораль которых сводится к тому, что религиозность не имеет ничего общего с теоретической доктриной, более того — с этическими установками? Что значит все это?
Скажу просто, какою видится мне сокровенная суть внутренней позиции князя. В этом бытии, вокруг него зримо присутствует Бог, и этим присутствием оно определяется. Это не подлежит сомнению. Но если «веровать в Бога» означает то, что имеем в виду мы, когда говорим, что веруем в Бога, — тогда Мышкин, видимо, не «верует». «Веровать» может, очевидно, лишь тот, кто в каком-то смысле «противостоит» Богу, а не происходит от Него. Здесь же ощущается нечто в этом роде.