Леонид Бежин - Дивеево. Русская земля обетованная
Паша же обратила эти дни в годы…
Глава двенадцатая. Жизнь Параскевы
Первый и Второй Серафимы явились миру в городах – Курске и Арзамасе, Третий же – Паша – родом из деревни. Вернее, села Никольского Спасского уезда Тамбовской губернии, как сообщает «Летопись». По сравнению с городами это глушь, место затерянное, неприметное – лишь пашни, луга, перелески, грибные опушки (только нагибайся и в корзину клади грузди, маслята и подберезовики), и такую же неприметную Паша ведет поначалу жизнь. Ее словно бы и не видно. Мать и отец у нее крепостные, и знают их даже не по собственным именам, а по имени владеющих ими помещиков – Булыгиных. Те – господа, по утрам кофий пьют, курят набитый в трубку душистый табак, пуская кольца дыма, газеты выписывают, счета проверяют, поднося к глазам пенсне. А это – так, мелочь, люди, людишки, шантрапа, которую дальше людской-то, где вечно толпятся просители, и не пускают.
Вот и их дочь – тоже крепостная Булыгиных, а уж то, что зовут ее при этом Ириной, и не столь важно. Они же, помещики, владельцы Ирины, подыскали ей жениха и выдали замуж – за такого же крепостного по имени Федор: им приглянулся, ее же и не спросили. Они же потом – нужда заставила, непомерные расходы, долги, неурожаи – Федора с женой и продали на пятнадцатый год замужества Ирины, будущей Паши.
Троицкий собор в Тамбове
Следует добавить, что женой она была образцовой. Скромной, доброй, ласковой, работящей, но, как уже говорилось, – бездетной. Поэтому всю себя посвятила хозяйству. Вот и все что о ней можно сказать определенного. Ну, дом убирала, щи варила, пироги пекла, горшки мыла, с противня прилипшее тесто соскребала, в окна глядела, мужа встречала, на господ работала – вот и все. Правда, пироги очень уж ей удавались, пышные, румяные, душистые, с тонкой корочкой (теста мало, начинки много) – язык проглотишь, все до крошечки подберешь. И по части супов была мастерица, о чем охотно вспоминала впоследствии, живя в монастыре: «Любит Прасковья Ивановна, также по старой привычке, иногда печь булки и пироги, которые всегда посылает в подарок матушке игумении и другим. Но в разговоре о семейной жизни часто уподобляет ее приготовлению кушаний. «А ты знаешь, скажет она, как надо варить суп? Сперва очистить коренья, скипятить воду, потом поставить на плиту, наблюдать за всем этим, по временам охлаждать, отставлять кастрюльку, а то подогревать…» и пойдет скороговоркой объяснять, как необходимо женатым людям соблюдать нравственную чистоту, охлаждать горячность характера и подогревать холодность и не спеша, с умом и сердцем устраивать свою жизнь».
Словом, варка супа возводится в аллегорию, становится наглядным примером, но это уже к концу жизненного пути, вначале же варила себе и варила, не помышляя о том, чтобы кого-то вразумлять и наставлять. При этом, однако, любили ее, души в ней не чаяли – и муж Федор, и родители его, и помещики Булыгины. Значит, что-то в ней все же было особенное, но затаенное, нераспознанное, не явленное городу и миру.
Новые хозяева Ирины оказались из немцев – Шмидты. Хоть они и обрусели, эти Шмидты, но, конечно же, превыше всего ставили порядок, дисциплину, пунктуальность и не то чтобы старались быть справедливыми, но вели строгий, неукоснительный счет наградам и наказаниям – каждому что заслужил, то и получай. Благодеяния сопровождались непременными нравоучениями, чтением долгих нотаций. Умение прощать причудливо сочеталось с придирчивостью. К тому же были сентиментальны и – скучны. Невыносимо скучны. Любили вздохнуть, всплакнуть, тронуть платком глаза и – от избытка чувств или по иной загадочной причине – тут же высморкаться в него. А у Ирины к тому времен умер от чахотки муж. Промучился пол-года, задыхаясь от кашля, лег и затих, забылся. И осталась она с новыми хозяева одна – некому за нее заступиться. Шмидты стали уговаривать, наседать, убеждать ее снова выйти замуж. Но Ирина ни в какую не соглашалась: «Хоть убейте, а замуж больше не пойду!» Значит, в ней, бездетной и вдовой, освободившейся от мирских обязанностей и забот, зрело другое решение…
Шмидтам казался странным столь упорный отказ от замужества, но они сочли, что, лишенная мужа и семьи, Ирина будет еще более преданно, с полной самоотдачей, самопожертвованием служить хозяевам. Поэтому от тяжелой работы ее освободили, поручили присматривать за усадьбой, слугами, дворовыми, следить, чтобы цветы не поломали, на крыльце не натоптали, тарелки не побили, пересчитывать в буфете серебряные ложки. Словом, назначили экономкой, возвысили, наделили хоть и скромной, но властью. Вот дворовые-то ей и отомстили за столь привилегированное положение. Пришлось ей пострадать, как уже говорилось, причем совершенно безвинно…
У Шмидтов пропали купленные недавно холсты. Переполошились, стали искать, затаскивать в людскую дворовых и под зуботычины всех подробно расспрашивать, выпытывать у них, проводить дознание. Вот кто-то и донес на Ирину: мол, воровка-то рядом, у вас под боком, пригрели на груди, можно сказать. Шмидты поверили. Вызвали станового, и тот со своими подручными устроил самую настоящую экзекуцию. Солдатики старались так усердно, что изуродовали подозреваемой лицо, проломили голову и порвали ей ухо. Ирина же и под пытками не призналась… тогда Шмидты засомневались, она ли виновата. Обратились к гадалке, и та показала на… Ирину, но только совсем иную. Да и сами холсты вскоре обнаружились на дне реки, придавленные камнями.
Шмидтов стала мучить совесть. Они хотели загладить свою вину подарками и поблажками, но Ирина внезапно исчезла. Был объявлен розыск и через полтора года беглянку схватили в Киеве. Продержали Ирину в тюрьме и под конвоем как арестантку вернули хозяевам. Те не стали ей пенять и выговаривать, а просто спровадили с глаз долой – на самые тяжелые работы: «Господа сделали Ирину огородницей, и более года она прослужила им верою и правдою, но ее возвратили из Киева уже не той, какая она была ранее. В ней произошла перемена – внутренняя, которая явилась вследствие испытанных страданий, несправедливости и получения сердечной теплоты и света у старцев в Киеве. Могла ли она ждать впереди что-либо от людей, когда вся честная и добрая жизнь ея даже не уверила никого в порядочности и справедливости! Теперь в сердце ея жил один Бог, единый любящий, нелицеприятный, милосердный Христос, и она поняла в Киеве, к чему должны стремиться люди и единственно чем могут усладить свое сердце на земле… Ирина жила, работала, услуживала господам, но сердце ея укреплялось одними воспоминаниями о Киеве, о пещерах, угодниках Божиих и о своем духовном отце-старце».
Да, сделали огородницей, заставили гряды копать, сорную траву выдергивать, воду в ведрах носить. Но через некоторое время та вновь исчезла. Теперь уже знали, где ее искать – в Киеве, конечно, на богомолье. Так оно и оказалось – Ирину снова схватили. Закованную в цепи по этапу, вместе с другими арестантами отправили в имение.
Хозяева стали думать, как с ней быть. Шмидты могли бы засудить ее, упрятать на каторгу, но, видно, что-то их остановило в облике Ирины, какие-то новые, незнакомые им черты: смирение, покорность и – несгибаемая решимость. Они почувствовали в ней нераспознанное стремление служить Всевышнему, целиком принадлежать одному Ему. Поэтому с миром отпустили.
Паша стала бродить по округе, ночевать где придется, юродствовать. Исчезла и в третий раз, но теперь уже оказалась в Сарове, у Серафима…
Глава тринадцатая. Новые люди в Дивееве
Как это ни парадоксально, с Паши Саровской и начинается история Великой дивеевской тайны, хотя сама блаженная о ней молчит, даже вскользь не упоминает. Это не лишает нас убеждения, что Паша о дивеевской тайне знает, не может не знать как Третий Серафим, но вот чтобы высказаться, обронить словечко… нет, ничего подобного. Среди известных нам высказываний – ни намека. Возможно, что-то и говорила, но вот не сохранилось, не уцелело, не было записано и поэтому до нас не дошло.
Собственно, никто из окружения блаженной не ставил такой цели – за Пашей подробно записывать, поскольку она как истинная юродивая не рассказывала назидательных историй, а произносила короткие, отрывочные, темные по смыслу фразы. Их и разобрать-то подчас было трудно – не то что записать. «Живя уже в Дивееве, она поздней осенью 1884 года шла мимо ограды кладбищенской церкви Преображения Господня и, ударив палкой об столб ограды, сказала: «Вот как этот столб-то повалю, так и пойдут умирать; только поспевай могилы копать!» Слова эти скоро сбылись: как повалился столб – блаженная Пелагея Ивановна, за нею умер священник Феликсов, потом столько монахинь, что сорокоусты не прекращались целый год, и случалось, что двух зараз отпевали» («Летопись»), Сказала, обронила словечко – и кто-то случайно услышал, запомнил, кому-то передал, а уж уразумели все до конца, когда сбылось, когда стали могилы копать и отпевать умерших. Вот тогда-то и открылось, что это был за столб, по которому ударила палкой блаженная, тогда-то лишь и постигли. До этого же лишь дивились, страшились и ужасались, не помышляя ни о каких записях. Да и самим обликом своим Паша не располагала к тому, чтобы садиться рядом с карандашом и бумагой, не походила на сказительницу: морщинистая, почерневшая, лицо словно из деревянной колоды вырубленное, волосы – слежавшийся войлок. Словом, было в ней что-то дикое, грубое, наводящее ужас – какие уж там сказы…