Иустин (Попович) - Достоевский о Европе и славянстве
В богочеловеческой любви, которая исполняет все существа во всех Божьих мирах, христоносная душа достигает самой высшей полноты жизни. В этой любви вся тварь открывается райской красоте и органической цельности. Между христоликой душой и всей тварью находится Христос, и душа воспринимает мир не отвлеченно, но напрямую через Христа, поэтому для нее мир есть Божья Благая весть. В святилище своего существа христоликая душа переживает горнюю радость, высшее блаженство, жизнь становится райской. Под спудом громыхающей дисгармонии мира, пробивающей кору жизни и взламывающей жизнь, сокрыта неизреченная гармония жизни. К ней можно придти, если душа живет христианской вселюбовью, ибо только вселюбовь дает человеку возможность отыскать, ощутить и познать Божественную гармонию жизни. Совершенная и абсолютная гармония возможна только в совершенной и абсолютной любви — в Боге. Ощущение и видение этой гармонии дается только человеку, чье сердце постоянно исполнено бескрайней любовью ко всем и вся. Таким человеком был Достоевский. Он имел это видение и прекрасно описал его в фантастическом рассказе "Сон смешного человека".
Смешному человеку Достоевского снится, что он находится на какой-то другой земле. И он рассказывает следующее: "Все было точно так же, как у нас, но казалось, всюду сияло каким-то праздником и великим, святым и достигнутым наконец торжеством. Ласковое изумрудное море тихо плескало о берега и лобызало их с любовью, явной, видимой, почти сознательной. Высокие, прекрасные деревья стояли во всей роскоши своего цвета, а бесчисленные листочки их, я убежден в том, приветствовали меня тихим, ласковым своим шумом и как бы выговаривали какие-то слова любви. Мурава горела яркими ароматными цветами. Птички стадами перелетали в воздухе и, не боясь меня, садились мне на плечи и на руки и радостно били меня своими милыми, трепетными крылышками. И наконец я увидел и узнал людей счастливой земли этой. Они пришли ко мне сами, они окружили меня, целовали меня. Дети солнца, дети своего солнца, — о, как они были прекрасны! Никогда я не видывал на нашей земле такой красоты в человеке… Глаза этих счастливых людей сверкали ясным блеском. Лица их сияли разумом и каким-то восполнившимся уже до спокойствия сознанием, но лица эти были веселы; в словах и в голосах этих людей звучала детская радость. О, я тотчас же, при первом взгляде на их лица, понял все, все! Это была земля, не оскверненная грехопадением, на ней жили люди, не согрешившие, жили в таком же раю, в каком жили, по преданиям всего человечества, и наши согрешившие прародители, с тою только разницею, что вся земля здесь была повсюду одним и тем же раем. Эти люди, радостно смеясь, теснились ко мне и ласкали меня; они увели меня к себе, и всякому из них хотелось успокоить меня. О, они не расспрашивали меня ни о чем, но как бы все уже знали, так мне показалось, и им хотелось согнать поскорее страдание с лица моего.
Пусть это был только сон, — продолжает Достоевский, — но ощущение любви этих невинных и прекрасных людей осталось во мне навеки, и я чувствую, что их любовь изливается на меня и теперь оттуда. Я видел их сам, их познал и убедился, я любил их, я страдал за них потом… Они, зная столь много, не имеют нашей науки. Но я скоро понял, что знание их восполнилось и питалось иными проникновениями, чем у нас на земле, и что стремления их тоже совсем иные. Они не желали ничего и были спокойны, они не стремились к познанию жизни так, как мы стремимся познать ее, потому что жизнь их была восполнена. Но знание их было глубже и выше, чем у нашей науки; ибо наука наша ищет объяснить, что такое жизнь, сама стремится познать ее, чтоб научить других жить; они же и без науки знали, как им жить, и это я понял, но я не мог понять их знания. Они указывали мне на деревья свои, и я не мог понять той степени любви, с которою они смотрели на них: точно они говорили о себе подобных существах. И знаете, может быть, я не ошибусь, если скажу, что они говорили с ними! Да, они нашли их язык, и я убежден, что те понимали их. Так смотрели они и на всю природу, — на животных, которые жили с ними мирно, не нападали на них и любили их, побежденные их же любовью. Они указывали мне на звезды и говорили о них со мною о чем-то, чего я не смог понять… Они были резвы и веселы, как дети. Они блуждали по своим прекрасным рощам и лесам, они пели свои прекрасные песни, они питались легкою пищей, плодами своих деревьев, медом лесов своих и молоком их любивших животных. Для пищи и для одежды своей они трудились лишь немного и слегка. У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал у них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и всякого, служит единственным источником почти всех грехов нашего человечества. Они радовались явившимся у них детям как новым участникам в их блаженстве. Между ними не было ссор и не было ревности, и они не понимали даже, что это значит. Их дети были детьми всех, потому что составляли одну семью. У них почти совсем не было болезней, хоть и была смерть; но старики умирали тихо, как бы засыпая, окруженные прощавшимися с ними людьми, благословляя их, улыбаясь им, и сами напутствуемые их светлыми улыбками. Скорби, слез при этом я не видал, а была лишь умножавшаяся как бы до восторга любовь, но до восторга спокойного, восполнившегося, созерцательного. Подумать можно было, что они соприкасались еще с умершими своими даже после их смерти и что земное единение между ними не прерывалось смертью. Они почти не понимали меня, когда я спрашивал их про вечную жизнь, но, видимо, были в ней до того убеждены безотчетно, что это не составляло для них вопроса… У них было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с единой вселенной… Они славили природу, землю, море, леса… Казалось, и всю жизнь свою они проводили лишь в том, что любовались друг другом. Это была какая-то влюбленность друг в друга, всецелая, всеобщая… Я чувствовал, что при них и мое сердце становилось столь же невинным и правдивым, как и их сердца… От ощущения полноты жизни мне захватывало дух, и я молился на них" [482].
После пробуждения Достоевский почувствовал, что все его существо преисполнено бесконечной вселюбовью и вечной истиной. Все в нем в восхищении восклицало: "О, теперь жизни и жизни! Я поднял руки и воззвал к вечной истине; не воззвал, а заплакал; восторг, неизмеримый восторг поднимал все существо мое. Да, жизнь, и — проповедь! О проповеди я порешил в ту же минуту, и уж, конечно, на всю жизнь! Я иду проповедовать, я хочу проповедовать — что? Истину, ибо я видел ее, видел своими глазами, видел всю ее славу!.. Я и сбиться не могу, потому что я видел истину, видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей. А ведь они все только над этой верой-то моей и смеются. Но как мне не веровать: я видел истину, — не то, что изобрел умом, а видел, видел, и живой образ [483] ее наполнил душу мою навеки. Я видел ее такой восполненной целости, что не могу поверить, чтоб ее не могло быть у людей. И так как же я собьюсь?.. Живой образ того, что я видел, будет всегда со мной и навсегда меня направит. О, я бодр, я свеж, я иду, иду, и хоть бы тысячу лет!" [484]
Достоевский, озлобленный мятежник и ожесточившийся богоборец, принял мир, нашел в нем смысл и вечную ценность и, таким образом, достиг наивысшей полноты жизни. Все дикие атеистические сомнения, все опустошающие анархические стремления, все самоубийственное расположение духа, все это отступило и закончило свое существование. И все его существо охватило возвышенное спокойствие и тихое блаженство, наполненное ясностью мысли, гармоничной горней радостью и безмерной надеждой. Некогда самый отчаявшийся из отчаявшихся исполнил свою неспокойную душу Божественной гармонией, невиданной красотой, непреходящей истиной, всепобеждающей любовью и в христолюбивом восторге растворился в наивысшей полноте жизни, где все есть — "красота и молитва" [485].
Через молитвенное погружение в наивысшую полноту жизни, во Христа, "проклятая проблема" страдания, которая для человеческого ума представляет самый главный искус непринятия мира и Бога, получает свое конечное разрешение. Только во Христе и со Христом страдание теряет свою отравляющую горечь, оно осветляется, осмысливается и становится необходимым средством для человеческого совершенствования и спасения. Вне Христа человеческое страдание не имеет ни смысла, ни оправдания. С Ним оно становится чистилищем, в котором душа очищается от всяческой нечистоты и становится самой лучшей школой христианства [486].
Таинственным и чудодейственным прикосновением благой руки Христовой горькая тайна людского страдания становится сладостной, и старая боль, и тягостная печаль постепенно перерастают в тихую радость и блаженство. Только человек, погруженный в молитвенную любовь, ощущает, как его земная жизнь соприкасается с горней, бесконечной, не известной ему, но столь же желанной жизнью. От этого предвосхищения душа возвышенно трепещет, разум озаряется и сердце радостно плачет, "а надо всем-то правда Божия умиляющая, примиряющая, всепрощающая" [487]. Господь Христос дает возможность человеку сносить не только всяческие страдания, но сверх того, дает силы в страданиях быть блаженным и счастливым. Христоликий старец Зосима, отправляя Алешу в мир, говорит: "Благословляю тебя на великое послушание в миру. Много тебе еще странствовать… Все должен будешь перенести, пока вновь пребудеши. А дела много будет. Но в тебе не сомневаюсь, потому и посылаю тебя. С тобой Христос. Сохрани Его, и Он сохранит тебя. Горе узришь великое и в горе сим счастлив будешь. Вот тебе завет: в горе счастья ищи. Работай, неустанно работай… Много несчастий принесет тебе жизнь, но именно ты и счастлив будешь, и жизнь благословишь, и других благословлять заставишь, — что важнее всего" [488].