Митрополит Антоний Сурожский - Человек перед Богом
И вот, когда мы ищем смирения, мы можем ставить перед собой вопрос: как мы относимся к тому, что Господь нас посылает в ту или иную обстановку? С внутренним миром или с протестом, с разборчивостью? "Я не этого хочу, я хочу другого — почему Ты меня сюда послал? Я хочу добра, Ты должен был послать меня в ту обстановку, где все вокруг добрые и будут меня вдохновлять, помогать, нести на руках; почему Ты меня посылаешь в обстановку, где все — мрак, где все — плохо, где все — дисгармония?"
Эта наша обычная реакция, и это один из показателей того, что наша реакция не смиренна. И когда я говорю "смиренна", речь не о том, чтобы чувствовать себя или сознавать себя как бы побежденными: "Что же я сделаю против воли Божией — смирюсь". Нет, не побежденность, а активное смирение, активная примиренность, активный внутренний мир делают нас посланниками, апостолами, людьми, которые посланы в темный, горький, трудный мир, и которые знают, что там их природное место или благодатное место.
Продолжая эту тему земли: Феофан Затворник в одном из своих писем пишет своей корреспондентке: «Изумляюсь… Вы отправились на грязевые ванны лечить свой ревматизм, а когда на Вас льют помои, чтобы исцелить Вашу душу от ее недостатков, — Вы жалуетесь». Такая постановка вопроса очень интересна. На самом деле, грязевые ванны мы выбираем, а помои, которые на нас льют, за нас выбирают другие — и мы жалуемся. И в этом почти всегда вся разница. Серафим Саровский говорил, что любой самоизбранный подвиг человек может взять на себя и выполнить, потому что самолюбие, гордыня даст ему на это энергию; а вот справиться с тем, что судьба дает (он не употреблял слово "судьба", но — что Бог пошлет), совсем другое дело: я же этого не выбирал!. И надо просто склониться перед волей Божией; но не пассивно, а склониться, как кладут земной поклон, получить благословение и вступить в подвиг творения дела смирения.
И еще одно: я не думаю, что смирение заключается в том, чтобы давать кому бы то ни было себя затоптать в грязь; какой бы то ни было начальник — офицер в армии, или священник, или начальник бригады — может быть глубоко смиренным, а по чувству ответственности поступать твердо, строго и решительно. Я не думаю, что такой начальник, скажем, игумен в монастыре, приходской священник или офицер в армии, ищущий смирения, должен непременно создавать хаос тем, что он никогда не в состоянии принять решения и провести его в жизнь. Смирение — совсем другое. Скажем, в Церкви человек, поставленный на ответственный пост, может быть предельно смиренным — и, по послушанию, быть решительным и строгим.
Как я уже сказал, смирение — очень сложная тема в том смысле, что это слово покрывает много понятий. Кто-то из английских писателей сказал, что смирение — это прежде всего реализм; когда на мысль, будто я гениален, я спокойно себе отвечаю: не будь дураком, ты очень посредственный человек! — это начало смирения, которое происходит от реального видения вещей. Реализм в этом отношении может быть воспитан даже чувством юмора: сделал что-нибудь, чувствуешь, что это очень здорово, а посмотришь на себя и… Моя мать мне как-то сказала: «Сбил-сколотил — готово колесо; сел да поехал — ай, хорошо! Оглянулся назад — одни спицы лежат!». И вот часто можно было бы на себя посмотреть так, даже не со злой улыбкой, а просто с улыбкой: какой ты смешной, чего ты пыжишься!.. (Немножко из смежной области. Помню, в детском летнем лагере кто-то из моих товарищей разозлился, пришел в страшную ярость; и наш руководитель вместо того, чтобы его остепенить, взял зеркало и поставил перед ним; когда тот увидел свою физиономию, свое выражение лица, у него вся ярость спала, потому что таким ему быть ничуть не хотелось: можете себе представить, на что похоже миловидное лицо, которое вдруг исказится бешенством). И если так к себе относиться, то очень часто у нас рождался бы тот род смирения, который происходит просто от реализма.
Самый же глубокий род смирения, смирение святых, происходит от того, что они видели своим духовным взором красоту Божию и святость Божию, дивность Божию; и не то чтобы сопоставляли, сравнивали себя, но бывали так поражены этой неописуемой красотой, что оставалось только одно: пасть ниц в священном ужасе, в любви, в изумлении; и тогда уже о себе и не вспомнишь просто потому, что красота такая, что неинтересно уже думать о себе: кто же станет смотреть на себя, когда можно смотреть на что-то, превосходящее всякую красоту?
О СОВЕСТИ
Голос совести
Говение — это момент в жизни, повторный, но всегда новый и всегда равно решающий для нашей вечной судьбы. Это момент, когда мы встаем перед своей совестью, стоим перед Живым Богом, и произносим над собой суд. Это очень важный момент; это момент, когда после рассеянной жизни, какую мы все ведем в той или другой мере, мы даем себе время вырваться из круговорота привычных действий, мыслей, переживаний и становимся перед вечностью, вне времени, перед лицом Того, Который есть Жизнь, и Правда, и Красота, и Смысл.
Есть в Евангелии от Матфея одно место, которое я хочу вам напомнить, потому что оно никогда не читается в воскресный день: Мирись с соперником твоим скорее, пока ты еще на пути с ним, чтобы соперник не отдал тебя судье, а судья не отдал бы тебя слуге, и не ввергли бы тебя в темницу. Поистине говорю тебе, не выйдешь ты оттуда, пока не отдашь до последнего свой долг (Мф. 5,25–26). Отцы Церкви, комментируя этот отрывок, соперником называют нашу совесть. Наша совесть, как прилипчивый соперник, совопросник идет рядом с нами в течение всей нашей жизни. Соперник наш — совесть — каждую минуту жизни как бы пристает к нам, не дает нам покоя, все время напоминает нам о том, что должно бы быть — и чего нет; напоминает, как мы живем, что мы говорим, каковы наши мысли, не достойные ни нас, ни любимых, ни Бога, Который в нас верит и Который нас любит даже в грехе нашем. Соперник этот идет рядом с нами постоянно, напоминая нам, что рано или поздно этот путь будет закончен, что он не бесконечен, что в какой-то момент мы станем перед лицом Живого Бога; и тогда уже будет поздно, тогда надо будет дать отчет, как же прошли эти годы, что происходило на пути. И тогда, может быть, с болью наша совесть нас упрекнет, соперник наш станет свидетелем того, что мы знали правду, потому что он нам ее говорил, напоминал, внушал, и что мы отвернулись от Божией правды.
Этот голос совести в нас звучит очень различно: то требовательно, сурово, как имеющий власть над нами, имеющий право требовать от нас того величия, какое Бог задумал, того величия, ради которого Он стал человеком, чтобы нам показать, чем мы не только можем, но должны быть; то голос совести нашей звучит, словно плач матери, которая видит, как губит себя сын или дочь недостойной, порочной, мелкой жизнью, и с плачем просит нас измениться, и ждет, молится, плачет, и на слезы, на мольбу которой мы большей частью не отзываемся. Порой совесть наша звучит, как голос друга, который знает наши пути, знает, на что мы способны, в самом лучшем смысле слова, и знает, как мы отступаем от этого, как мы недостойны своего звания, знает, что мы носим звание человека, как Христос Себя назвал Сыном Человеческим, и что мы так недостойны этого звания. Речь идет именно о человечестве нашем, о том, достойны ли мы называться таковыми, хотя бы зачаточно, хотя бы в том состоянии, в котором мы теперь находимся.
И это мы видим из притчи Христовой о Суде, об овцах и козлищах. Вопрос, который ставит Судья, так прост и так страшен: в течение твоей жизни на земле — был ли ты человеком или нет? Была ли в тебе человечность или нет? Если и человечности не было, той простой, доступной всем по природе нашей человечности, то как мы можем думать о том, чтобы вырасти в меру полного возраста Христова, полного роста Христова, о чем говорит апостол Павел (Еф. 4,13), и приобщиться, по слову апостола Петра, Божественной природе (2 Петр. 1, 4)? Судья ставит вопрос именно о самой основной человечности: было ли в тебе сострадание? Ты знаешь, что такое страдание, — было ли в тебе сострадание к другим? Ты знаешь, что такое боль, что такое голод, что такое холод, что такое обездоленность, что такое одиночество, что такое позор, стыд, — ты все это знаешь на опыте в той или другой мере; как же ты отозвался на нужду других? Неужели они для тебя были чужие? Неужели ты весь сосредоточился только на себе? Или хуже: неужели ты, как хищный зверь, прошел через всю свою жизнь, терзая, разрывая других, их душу, их совесть, их тело, их мысли — все? Помните эту притчу Христову: Я был голоден — вы Меня не накормили; Я жаждал — вы Меня не напоили; Я был без крова — вы Меня не ввели к себе; Я был болен — вы Меня не посетили; Я был в тюрьме — вы постыдились Меня и не пришли… Это основной как бы признак человечности: сострадание, способность чувствовать то, что чувствует другой, и отозваться на другого, будто это ты сам.