Константин Мочульский - Кризис воображения
Быть может — Кузмину предстоит запоздалая слава, но в большую популярность его не верится. Он слишком прост, тонок и строг к себе; он слишком неэффектен.
Два новых сборника «Нездешние вечера» и «Эхо» представляют разнообразный и ценный художественный материал. Когда нибудь серьезный ученый покажет нам законы и приемы Кузминского искусства. Он осветит сложнейшее строение его стиха, его строфы, тонкую систему его технических приемов, хитрую переплетенность его образов и ритмов[49]. И все же для нас навсегда останется загадкой, как из этой сложности рождается впечатление ясной простоты и гармонии. Прочтите:
Любовь сама вырастает,
Как дитя, как милый цветок
И часто забывает
Про маленький, мутный исток.
Не следил ее перемены —
И вдруг… О, Боже мой,
Совсем другие стены,
Когда я пришел домой.
(«Нездешние вечера», стр. 21)
Ритмически и словесно эти строки крепки как эпиграмма — но какая легкость в этой крепости. Так говорят только большие поэты, но кажется, что так бы мог сказать ребенок. Невольно вспоминается золотое правило классицизма «с трудом делать легкие стихи». А вот «пушкинские» стихи о Пушкине:
Но в совершенства хладный камень
Его черты нельзя замкнуть:
Бежит, горя, летучий пламень,
Взволнованно вздымая грудь.
Так полон голос милой жизни,
Такою прелестью живим,
Что слышим мы в печальной тризне
Дыханье светлых именин.
(«Нездешние вечера»)
В новых сборниках встречаются подлинные шедевры; искусство автора в передаче непосредственного звучания души — неисчерпаемо. Он владеет таким богатством ритмов и образов, таким запасом слов, таким разнообразием мотивов, что одно перечисление их превысило бы размеры рецензии. Лирическое волнение, разливающееся в мелодическом периоде, не исключает пластического движения. И прилежная запись «милых мелочей», скромных вещей, окружающих нас — придает стихам Кузмина очарование близости, интимной нежности:
В этой жизни Божья ласка
Словно вышивка видна.
(«Эхо»)
Оттого так удаются ему наивно–благочестивые легенды и «духовные стихи» (об Иосифе, о двух старцах, о Святом Георгии, об Успении, о пещном отроке). Особое место занимают «гностические стихотворения» опыты нового, алогического стиля с дионистской стремительностью и пафосом. (Напр., «Базилид», «Гермес» и др.). Несомненно М. Кузмин стоит перед новыми открытиями в области словесного искусства. «Нездешние вечера» украшены Добужинским, «Эхо» Головиным. Издание «Петрополиса» как всегда превосходно.
Как то не верится, что на маленькой книжке стихов Г. Иванова «Сады» стоит дата 1921 г. В доброе старое время Г. Иванов пользовался скромной известностью в «эстетических кругах» «Аполлона». Его дарование — небольшого диапазона, грациозное, изящное, безукоризненного вкуса. Ему чужд всякий пафос, все шумное, яркое, динамическое. Его превосходные по фактуре стихи, немного слишком обдуманные и холодные — для любителей. Это — художник–миниатюрист, создатель очаровательно–незначительных вещиц. Рассматривая его строфы вблизи, восхищаешься их тонкой работой, — но они не способны захватить и взволновать. Он воспевает старинные гравюры, полотна Ватто и Лоррена, архитектурные пейзажи, мейссенский фарфор, chinoiseries, турецкие ковры. Он любит линию и пытается ритм ее выразить словами. Это — творчество о уже сотворенном, удачные наброски в записной книжке «amateur'a». Очень «живописны» его лубки.
Вот купец:
Читает «Земщину». В прикуску с блюдца
Пьет чай, закусывая калачом,
И солнечные зайчики смеются
На чайнике, как небе голубом.
Наряженная в шелк, хозяйка ждет
И, нитку жемчуга перебирая,
Вздохнет, зевнет, да перекрестит рот.
Последние годы прошли для Г. Иванова бесследно. И так странно теперь читать эти «живописные» стихи, разглядывать эти словесные картинки а 1а Теофиль Готье в книжке, пришедшей к нам из Петербурга в 1921 г.
Еще более блестящим опровержением общественных и экономических теорий литературы — служит сборник прекрасных русских бержерет Федора Сологуба «Свирель».
Об этом сборнике на страницах «Поел. Нов.» уже говорилось.
СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ
1. Петербургский сборник 1922 г. Поэты и беллетристы. Издание журнала «Летопись Дома Литераторов». Петербург. 2. «Серапионовы братья». Альманах первый. «Алконост». Петербург. 1922.Кто не знает, что в Петербурге существуют Серапионовы братья, «большое литературное гнездо», в котором оперивается новое русское искусство, растет новая русская жизнь? Говорили нам о них и Белый, и Ремизов, и Эренбург и другие.
Одни восторженно с «вещанием», другие многозначительно до таинственности. А один из «братьев» — Пильняк — просто приказал: «Запомните имена: Никитина, Зощенки, Всеволода Иванова и многих еще». Но до сих пор мы только имена их и знали: да вот еще, благодаря Ремизову, подробности некоторые биографические: что у Пильняка дочка Наташа, что М. Слонимский «на шеколад падок» и проч.
Наконец то дошли до нас и самые произведения. И говорить о них, как о чисто художественном явлении, после всей этой «подготовительной работы» невероятно трудно. Не заоыть того, что говорил А. Белый о «подлинном сдвиге сознания» и «новой культуре в России, видавшей перед собой лик гроба и смерти», о «культуре сходящей к России вечности». А приступать с этим мерилом к творчеству молодых беллетристов значит готовить себе горчайшее разочарование, ждешь «чуда», думаешь «вечность заглянет в очи», готовишься к самому неслыханному, к рыку звериному или словесам нездешним, и «огненной душе в слове», — и не находишь всего этого. Ни провалов, ни высот осиянных, а ровная плоскость очень недурной (местами талантливой даже) беллетристики.
Как тут зарубежному читателю не растеряться?
Сколько его убеждали в том, что он больше ничего не понимает и что, вообще, вырождается? Ну как признаться, что никакого «сдвига» он не приметил? (З. Венгерова: «в петербургском сборнике ясно отражается то, что теперь уже повсюду начинают называть сдвигом»).
Впрочем, в спорах о культуре вечности и о сдвиге сознания не будем забывать, что перед нами произведения художественного слова. Как они задуманы и как они сделаны? Б. Пильняк («Закат наш». Новая русская книга, том. 2) на всю русскую литературу от Ломоносова до Горького ставит клеймо интеллигентщины. Ни один писатель «ничего не знал» о народе, с тех пор, как «первый интеллигент Петр повесил себя за хвост на Европу». Теперь наступает новый период мужицкой литературы «с мужицкой своей формой и содержанием». А про Серапионовых братьев говорит, что «они без школ всяких, в лаптях, лаптем пишут: а фактура, а содержание верстой, как аршином откладывают, кроят революцию и Россию, новые закройщики».
Все это, конечно, не блещет оригинальностью; поносить интеллигенцию — как не надоест? Важно другое: «мужицкая форма и содержание» и то, что новые пишут «без школ». Может быть, тут нарочитая неясность. Мужицкая литература ведь не значит, что сочинители — мужики (да и какие же это мужики Лунц, Никитин, Слонимский?) и что пишут они только о мужиках; это значит, что найдены новые самобытные приемы, создан новый национальный стиль. Тогда почему из Гофмана «Серапионовы братья», почему столько выучки, литературности, влияний? Как примирить «без школ всяких» Пильняка с показаниями Ремизова: «В Петербурге Серапионовы братья по азам Замятиным долбили. Замятин учил их рассказам… Лунц… и Слонимский оба на Гофмане верхом покатались… Зощенко — подковыр Гоголя и выковыр Достоевского… Слышу — Гофмана — Гоголя — Достоевского — А. Белого — Ремизова — словарь — слово» (Ремизов. «Крюк»). Какая большая и сложная традиция! После таких указаний, в лапоть верится с трудом. А «песни метельные» «мужицких писателей» не так уже прямо у «народа» подслушаны, а на Гофмановском эликсире варены, на Ремизовских корешках, с Замятинскими приправами. Славянофильство тоже лучше оставить. О «народе» всегда было «двадцать семь истин» и, кто знает, чей миф о мужике правдивей — Пушкина, Толстого или Зощенки.
Что, если попытаться забыть о легенде, сотворенной вокруг новых писателей, и непосредственно вглядеться в их произведения?
Прежде всего — два хороших рассказа Зощенко («Гришка Жиган» и «Виктория Казимировна»); — из братьев он самый зрелый и искусный. Его «Назар Ильич, господин Синебрюхов» — пластически выявлен в метком, крепком и своеобразном языке. Стилистическая задача — выполнена мастерски. Повествование о встрече с панночкой во время германской кампании полно движения и юмора. Фабула несложна, ритм рассказа медленно важный; фактура поражает легкостью и силой. Положительно эти рассказы — лучшие в сборнике. Аналогическое задание ставит себе Ник. Никитин («Жизнь гвардии сапера» и «Дэзи»). Снова рассказ «просто человека», тронутого городской культурой. И эта «выспренность» самодельного языка, с его хитрым синтаксисом и неожиданными сдвигами значений — сочна и красочна.