Евгения Герцык - Воспоминания
Дорогая моя, я не ропщу и почти не унываю, а просто как-то сразу не стало сил жить, т‹о› е‹сть› делать все то, что теперь полагается для того, чтобы существовать. М‹ожет› б‹ыть›, это пройдет. Только любовь привязывает меня к жизни, сознание, что без меня любимым будет хуже, хотя я им сейчас фактически ничего дать не могу.
Родная моя! Мне бесконечно дорого, что ты написала мне к годовщине самого страшного в моей жизни дня [172]. Этот сочельник мы с Машенькой провели вместе; зажигали елочку, устроили маленькую вечеринку, чтобы Машеньке в этот вечер было особенно радостно. Все мы собрались у Машеньки – Ольга Ник‹олаевна›, Зинаида Мих‹айловна›, я и другие её друзья, и она была светлая и радостная. Она сейчас совсем здорова и очень, очень хорошая, такой хорошей она никогда не была. Вымолили мы её. Дай Бог, чтобы навсегда!
Дорогая моя! Ты пишешь, что теперь мы могли бы уехать, что теперь я уже могу быть спокойна за Машеньку. Во-первых, мы не можем уехать потому, что Ольга Ник‹олаевна› не может оставить здесь одну свою мать, которой не на что будет жить, если О‹льга› Н‹иколаевна› уедет, а, во-вторых, я никогда не могу быть спокойна за Машеньку и могла бы уехать, только взяв её с собою. Никогда, даже после моей смерти, не перестанет болеть моя душа о ней!
Вчера мы слушали крестьянского поэта [173], который странствует и тем спасается от гибели (после самоубийства Есенина многие теперь на очереди!). Он чудесно рассказывал нам об Алтае, читал алтайские песни и духовные стихи. Вот куда бы мне хотелось… Заграничным воздухом не вылечишься, – вот какого воздуха бы глотнуть напоследок!
Мы, Женечка, организовали маленькое кооперативное издательство поэтов [174]. Так мечтала я о том, чтобы выпустить Адины стихи. Но Главлит разрешил нам печатать только произведения членов нашей артели. Мы уже сделали одну попытку расширить наши права – просили разрешить нам напечатать стихи Велемира Хлебникова, но нам не позволили, потому что он умер, и, следовательно, не является членом нашей кооперации. Сейчас цензура разрешила нам к печатанию 4 сборника, а 5-ый, посланный в цензуру одновременно с ними, – мой, до сих пор ещё не вернулся. М‹ожет› б‹ыть›, его запретят к печатанию, хотя он вполне невинен и ничего одиозного, кроме упоминающегося в стихах слова «Бог», в нем нет [175]. Просили мы разрешения напечатать только 500 экземпляров, т‹о› е‹сть› почти «на правах рукописи», и если, несмотря на это, будет отказ, то, значит, лирика обречена если не на смерть, то во всяком случае на долгую летаргию. Кроме KНИЖЕК стихов, у нас предполагается печатание альманахов [176]. Мне хочется хотя бы в некрологе об Аде процитировать её стихи. Надеюсь, что некролог пропустят. Прошу тебя – пришли мне точные биографические и библиографич‹еские› сведения и несколько стихотворений, по твоему выбору, но выбирая, помни, что «религия это опиум для народа».
Дорогая моя! Слишком трудно становится жить! Смерть Есенина всколыхнула всех нас. Кто на очереди теперь? Многие пьют запоем. Из самых темных недр подымается какой-то стихийный антисемитизм. Жутко жить!
Ты просила меня прислать перевод той книги, о которой я говорила тебе весной [177]. Она не будет напечатана: печатают либо агитационную, либо бульварную литературу; настоящей культурной книги теперь не надо.
Почему ты ничего не пишешь о себе? О своей душе, о Вашей жизни. Обязательно подробно напиши мне обо всем и о деловой стороне жизни, которая, я уверена, убийственна. М‹ожет› б‹ыть›, удастся что-нибудь сделать, – напиши обстоятельно о судакской семье твоей и о симферопольской [178]. Хочу всё, всё знать подробно.
Перевод устроить тебе заочно я не могу; если бы ты была здесь, это было бы возможней, но и то трудно.
С большой тоской думаю о том, что нет у меня уже прежних сил, что прежде я могла помогать тем, кого люблю, а теперь ничего не могу!
Женечка! Скажи Евг‹ении› Ант‹оновне›, что я часто с лаской думаю о ней. Господи! Как мне больно, что я бессильна сделать для вас всех не только что-нибудь существенное, но даже побаловать Вас чем-нибудь не могу!…
Мне больно, что Люба всегда как-то чуждалась меня и я оттого замкнулась перед нею. А она для меня и её выздоровление чудесное [179], совпавшее с Машенькиным, – не чужая. Ты ей этого не говори, это я только тебе говорю – не надо её обязывать к какому-то ответному движению.
В Союзе писателей была выставка с портретами москов‹ских› писателей, и мне пришлось сняться. Я заказала несколько карточек; когда будут готовы, пришлю тебе, хотя и недовольна снимком: на нем я очень «деловая» какая-то, – не такая, какая я есть на самом деле.
Ольга Ник‹олаевна› нежно тебя обнимает. Она за рождеств‹енские› каникулы немножко отдохнула, слава Богу. Живем мы с нею душа в душу. Недостойна я такого друга!
Женечка, жду длинного обстоятельного письма о тебе и твоей жизни! Храни тебя и всех твоих Господь!
Твоя Соня.
P.S. Машеньку увижу послезавтра – вместе будем встречать старый Новый год. Она Вам отдельно напишет. Она с любовью собирает Вам посылочку, хлопочет и радуется. Уж очень она хорошая – Машенька, – светлая-светлая! Храни её Господь! Она пишет воспоминания о Федоровой 2-й- 3 дня на масленице, проведенные ею в отрочестве у Федоровой и Оленина [180]. Очень живо, очень трогательно и литературно талантливо. Если б можно было сейчас печатать просто интересные книги, эту вещь издали бы.
Женечка! Как Капнисты [181]? Никого, никого я не забыла. И такое чувство, что перед всеми виновата, хотя видит Бог – действительно, бессильна!
Поклонись им от меня и всем, кто помнит меня, – привет.
Если Макса увидишь, или будешь ему писать, скажи ему, что помню его и люблю и стихи мои покажи [182].
«Из другой оперы», – привет Ив. Ал. Триандафилло. Не знаю почему, вспоминаю и его, и с добрым чувством. Напиши о Бобе [183]. Говорят, возвращают сады. Правда ли? Не вернут ли и ему?
Твоя Соня.
[На полях:] В Сочельник у Машеньки помнила тебя и помнила, что это твой праздник [184]. Нежно-нежно целую тебя, моя любимая!
[Приложены стихи:]
СНЫ
1Я не умерла ещё,
Я ещё вздохну,
Дай мне только вслушаться
В эту тишину,
Этот ускользающий
Лепет уловить,
Этот уплывающий
Парус проводить…,
И ныряют уточки
В голубой воде,
И на тихой отмели
Тихо, как нигде…
7.I.1924 г.
2Мне снилось: я отчаливаю,
А ты на берегу,
И твоему отчаянью
Помочь я не могу,
И руки изнывающие
Простерла ты ко мне
В такой, как никогда ещё
Певучей тишине…
[май 1924 г.]
3Я иду куда-то.
Утро, и как-будто
В сапожки крылатые
Дивно я обута.
Ясность на поляне
И святая свежесть.
Воздух так и тянет
И земля не держит.
Каждый цветик – зрячий.
Вся листва – сквозная!
И как-будто плачу я,
А о чем, не знаю.
И береза в проседи
Чуткий лист колышет…
Вы о чем-то просите,
А о чем – не слышу.
12.XII.1925 г.
4Изнутри просияло облако.
Стало вдруг светло и таинственно, -
Час, когда за случайным обликом
Проявляется лик единственный!
Ухожу я тропинкой узенькой.
Тишина вокруг – как в обители.
Так бывает только от музыки
Безнадежно и упоительно.
И какие места знакомые…
Сотни лет как ушла я из дому,
И вернулась к тому же дому я,
Все к тому же озеру чистому.
И лепечет вода… Не ты ль меня
Окликаешь во влажном лепете?…
Плачут гусли над озером Ильменем,
Выплывают белые лебеди.
l6.XII.l925 г.
ОТРЫВОК
И вдруг случится – как, не знаешь сам,
Хоть силишься себя переупрямить,
Но к старшим братьям нашим и отцам
Бесповоротно охладеет память, -
И имена твердишь их вновь и вновь,
Чтоб воскресить усопшую любовь.
Соседи часто меж собой не ладят:
Живя бок-о-бок видишь лишь грехи.
Не оттого ль отца роднее прадед?
Не оттого ль прадедовы стихи
Мы набожно читаем и любовно,
Как не читал и сын единокровный?…
Молчанье – мой единственный наперсник.
Мой скорбный голос никому не мил.
Коль ты любил меня, мой сын, иль сверстник,
То уж давно, должно быть, разлюбил…
Но, современницей прожив бесправной,
Нам Павлова прабабкой стала славной.
3.Х.1925 г.
* * *Что нашим дням дала я?… Просто -
Дала, что я могла отдать:
Сегодня досчитала до ста
И надоело пульс считать.
Дар невелик. Быть может, подло,