Сергей Иванов - БЛАЖЕННЫЕ ПОХАБЫ
Никифор Григора (1294-1359 гг.) в житии своего дяди Иоанна (BHG, 2188), митрополита Ираклийского (1249-1328 гг.), рассказывает о придворном юродивом,
некоем благочестивом кинике, так сказать, Диогене, который для виду изображал глупость ( Μωρίας υποκριτής то φαινόμ ε νον), а в действительности выполнял Божью работу, которую способен узреть лишь тот, кто созерцает невидимое. Внезапно этот человек вошёл в императорские покои, пред очи благочестивой императрицы Феодоры, будучи свободен не только от мирской суеты, но и от всякой одежды, с головы и до ягодиц [CCCLXXXI].
Кем был этот безымянный «Диоген», мы, к сожалению, не узнаем [CCCLXXXII]. Поскольку он жил в императорском дворце, можно предположить, что мы имеем дело с шутом (ср. с. 104-105), но наверняка сказать нельзя. Зато обширные сведения о византийском юродстве находим у патриарха Константинопольского Филофея Коккина (1300-1379 гг.), который при этом умудряется ни разу не употребить само слово σαλός [CCCLXXXIII]. В своих сочинениях он не скрывает того, что опирается на прошлые авторитеты: в похвальном слове юродивому Никодиму (BHG, 2307) есть ссылка на Виталия из жития Иоанна Милостивого [CCCLXXXIV], а в житии Саввы Нового весь образ святого в его «юродских» фрагментах строится на сравнении с известными моделями [CCCLXXXV]. Дадим же слово этому последнему апологету византийского юродства. Вот «Память св. Никодима». Никодим родился в Веррии в царствование Андроника II (1282-1328 гг.); пришёл в Фессалонику и стал монахом монастыря Филокалу.
Там он начал практиковать всяческую добродетель… Он выказывал такое послушание настоятелю монастыря, да и всей братии, что они от этого пришли в изумление. Но остальным казалось, что он неразборчив в связях, непрерывно общаясь с блудницами и прикидываясь (ύποκρινόμενος), что постоянно проводит время с шутами (κωμοις). За это его все осыпали обвинениями; мало того, бывало, что за это настоятель выгонял его из монастыря. Несгибаемый [святой] все переносил стойко… Ту еду, которую он получал в обители, он либо отдавал бедным – о, его любовь во имя Христа! – либо относил к блудницам и давал им в качестве платы, чтобы только они сохраняли своё ложе неоскверненным для него. Всё это святой проделывал с жаром, стараясь как во всём, так и в этом выглядеть подражателем божественного Виталия, чьё житие и чьи нравы он очень любил… Но диаволовы приспешники увидели, что святой беседует с блудницами, а иногда проводит с ними время, и решили, что он занимается тем же, чем они сами. Да и может ли нечестивая душа разглядеть и представить себе то, что выше неё? Они роптали на него и жаловались Богу, что он якобы имеет любовное общение с их подружками. И вот как-то раз, найдя его там возлежащим с ними, – о, тупоумие людское! – они его, увы, зарубили. Ещё чуть дыша, святой велел отнести себя в родной монастырь, но когда он там оказался, настоятель не разрешил ему войти. Несгибаемый [праведник] много корил себя за чрезмерное своё смирение, называл себя недостойным не только доступа в обитель, но и будущей жизни: мол, он всегда жил в позорнейших страстях. [С этим] он и отдал Богу душу. Ему было тогда лет сорок или чуть больше [CCCLXXXVI].
По данному тексту хорошо заметно, что в Византии произошло срастание двух типов юродства: монастырского и бродяжнического. Никодим, как некогда Исидора и прочие, подчиняется всем в обители. Такое выходящее за нормальные пределы послушание вполне могло составить (до VI в.) все содержание житийного рассказа о юродивом. Но вдруг, без всякого перехода и объяснения, святой начинает вести себя по второму сценарию, никак не предполагающему жизни в монастыре. Эта эклектика берёт начало ещё с Симеона Благоговейного (см. с. 167 сл.). Подобно ему, Никодим явно был реальным человеком – но вот был ли он «сознательным» юродивым? Из текста скорее можно заключить, что перед нами просто нерадивый и распутный монах, чьё вызывающее поведение было подогнано под житийный канон самим автором. Как и в случае с Макарием Хрисокефалом (см. выше, с. 202), агиограф испытывает видимые затруднения от конфликта идеала с реальностью.
Ещё более пространно рассуждает Филофей о юродстве в житии Саввы Нового. Этот святой, который, в отличие от Никодима, юродствовал сознательно, родился в Фессалонике в 1283 г. В восемнадцать лет он бежал на Афон, где дал обет молчальничества, но после аскетических опытов на Святой Горе решил отправиться в Иерусалим и таким образом попал на Кипр. Там он первым делом сел в грязь и вымазался ею, поскольку заметил, что какая-то женщина, глядя на него, испытала плотское вожделение. Затем пришло время и для более экстравагантных выходок.
Один италиец, весьма кичившийся знатностью и богатством… повстречался с великим [Саввой] посреди города… Он с презрением взглянул на чудную и странную одежду [святого] и, не иначе как по наущению беса, спросил у свиты, кто этот человек. Те ответили, что совершенно его не знают, но по внешности его подозревают, что он соглядатай, пришедший из чужой страны, и что он надел на себя эту одежду и эту личину (ταύτην την ύπόκρισιν), дабы обмануть граждан. [Италиец] тотчас приказал схватить его и, взглянув на него грозно, спросил с присущей ему важностью и высокомерием, кто он и откуда. Но тот на его речь не ответил ни единым словом, [будто] она к нему не относилась, – так он давал отпор тщеславию и кичливости. Поскольку говорить Савва не мог [по причине своего молчальничества], он сбил с италийца спесь тем способом, какой был для него доступен, а именно действием: молча потянувшись тростью, которую обычно носил, он скинул с головы [итальянца] шапку и поверг её на землю. Так мудрец проучил хвастуна, умно и весело (άστάως)… [Италиец] счёл этот поступок лишь дерзостью и разнузданностью… И вот он приказал своим охранникам нещадно побить [святого] палками…
И Савву убили бы, если бы жители православной (καθ' ημάς) деревни… не воспрепятствовали… И святой вновь принялся за прежние свои занятия: иногда он удалялся в пустыню и общался с Богом… а иногда бродил по весям и городам острова, разыгрывая, как я уже сказал, глупость (μωρίαν ύποκρινόμενος), но глупость, таившую в себе (ύποικουρουν) большой ум и любомудрие. Он никому не сделал ничего оскорбительного и бесчинного, никому не принёс ни малейшего зла, как это водится у некоторых (ώσπερ τισι ήθος), но весь был исполнен благочинности и мира, ко всем обращался, по своему обыкновению, молча, но с подобающим сочувствием и приязнью [CCCLXXXVII].
Таким образом, хотя Савва и наследует от Василия Нового и Кирилла Филеота традицию юродского молчальничества, а от Николая Транийского – традицию юродской агрессии против власти, тем не менее Филофей резко противопоставляет своего героя «обычному стандарту» юродивого, ведущего себя «оскорбительно и бесчинно». И действительно, от былой разнузданности у Саввы осталась только сбитая с итальянца шапка. Но вот жители Кипра, поначалу спасшие святого (видимо, как «своего», православного) от рук итальянцев, со временем преисполняются против него невероятной злобы.
Не осталось ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, ни юноши, который не напал бы на него с бесстыдством и дерзостью: в него кидали камни, дерзко посыпали его голову – драгоценнейшую и приятнейшую для самих ангелов! – пеплом, увы, и [мазали] навозом и хулили его ещё худшим образом: «Пустослов, бродяга, дурак (μωρός), сумасшедший, дурной глаз, несчастье для всего города! Бейте его, закидывайте камнями, гоните его скорее из наших пределов! В горы [его], в пустыни, в ущелья!» [CCCLXXXVIII]