Гилберт Кийт Честертон - Сочинения
Во всяком случае, в Ассизи она протрубила, и граждане взялись за оружие, а среди них был Франциск, сын торговца. Он выступил в поход с отрядом воинов и в какой–то стычке, или в набеге, или когда еще они попали в плен. Самым вероятным кажется мне, что кто–то их предал или струсил, ибо с одним из пленных товарищи отказывались общаться даже в темнице, а это равносильно обвинению. Как бы то ни было, кто–то заметил одну вещь, занятную, не очень значительную, скорее дурную, чем хорошую. Франциск обходился с товарищами любезно, даже радушно, «свободно и весело» (как кто–то сказал о нем), стараясь ободрить и их, и себя. И вот, обращаясь к отверженному — к трусу ли, изменнику, не знаю, – он просто ни в чем не менял тона, не проявлял ни холодности, ни сострадания, говорил все с той же веселой простотой. Но если в темнице был человек, умеющий видеть истину и духовную суть, он мог бы понять, что перед ним — нечто новое, почти беззаконное: глубокое течение, стремящееся в неведомое море любви. У Франциска действительно был недостаток, ему недоставало одного качества. В одном отношении он был слеп и потому видел лучшие, красивейшие вещи. Все ограничения доброй дружбы и вежества, все запреты общественной жизни, отделяющие недолжное от должного, все общественные предрассудки и условности, естественные и даже неплохие у обычного человека, связывающие воедино немало вполне пристойных сообществ, не сдерживали его. Он любил по–своему. Вероятно, он любил всех; но особенно сильно любил он тех, из–за кого не любили его самого. Что–то великое и всеобщее обитало в тесной темнице, и наш духовидец узрел бы во тьме алый нимб милосердия милосердий, выделяющий из святых этого святого. Он услышал бы тихий голос неслыханного благословения, которое позже сочли хулою: «Он внемлет тем, кому сам Бог не внемлет».
Духовидец узрел бы это, но я сомневаюсь, мог ли это узреть Франциск. Он поступал так по бессознательной щедрости сердца, которую в средние века прекрасно именовали широтою, и ее можно было бы счесть беззаконной, если бы она не подчинялась высшему, Божьему закону; но я сомневаюсь снова в том, что Франциск знал, чей это закон. Он не собирался оставить войско и не помышлял о монастыре. Что бы ни говорили пацифисты и умники, можно любить людей и сражаться с ними, если ты сражаешься честно и за доброе дело. Но мне кажется, здесь было не только это: по–видимому, молодой Франциск вообще тяготел к рыцарской, воинской нравственности. И вот первая неудача пересекла его путь — он заболел той болезнью, которая много раз вставала препятствием на его отчаянном пути. Болезнь сделала его серьезней, но так и кажется, что стал он более серьезным воином и даже более серьезным в воинственности. А пока он выздоравливал, путь приключений и славы открылся перед ним, и путь этот был куда шире, чем тропа стычек и набегов. Некий Готье де Бриен[172] оспаривал корону Сицилии — многие оспаривали ее тогда, и папа призвал народ ему на помощь, а призыв этот нашел отклик в сердцах юношей Ассизи. Франциск решил отправиться в Апулию на помощь графу; быть может, роль сыграло и французское его имя. Не надо забывать, что, хотя мир того времени был миром маленьких вещей, вещи эти были связаны с другими, большими. В испещренных крохотными республиками землях было больше интернационализма, чем в огромных, однородных, непонятных наших странах. Власть правителей Ассизи вряд ли простиралась дальше тех мест, куда долетела бы стрела из лука с городской стены; но сердце их могло быть и с норманнами в Сицилии, и с трубадурами в Тулузе, и с императором в германских лесах, и с папой, умирающим в Салерно. Когда век живет верой, он по сути своей един. В чем больше вселенского, чем во Вселенной? Многое в религиозных воззрениях той поры не совсем ясно нынешним людям. Например, такие давние времена смутно представляются нам древними, ранними, каким–то детством мира. Нам кажется, что все это было на заре христианства. Но Церковь уже перевалила за первое тысячелетие, она была старше современной Франции и много старше Англии. Она и казалась старой, почти такой же старой, как сейчас, а может быть, и старше. Словно Карл Великий[173], одолевший язычников в сотне схваток, которого, по легенде, ангел просил сразиться снова, хотя седобородому королю исполнилось двести лет, Церковь отсражалась первое тысячелетие и начала второе. Она прошла через Темные века, когда одно оставалось ей — отчаянно биться с варварами и упрямо твердить Символ Веры[174]. Его твердили по–прежнему, после победы или спасенья, но нетрудно предположить, что повторение это стало однообразней. Церковь казалась старой, как и сейчас, и некоторые, как сейчас, думали, что она умирает. На самом деле вера не умерла, но, может быть, стала скучнее, во всяком случае, некоторым она уже казалась скучной. Трубадуры и труверы[175] уже пошли или свернули туда, где обитают восточные вымыслы и парадоксы уныния, которые кажутся европейцам невиданно новыми, когда их собственный здравый смысл немного застоится. После веков безнадежных сражений и безрадостной аскезы могло показаться, что признанное правоверие несколько застоялось. Свобода и свежесть раннего христианства казались тогда, как и сейчас, безвозвратно утерянным, едва ли не доисторическим Золотым веком. Рим был разумней других городов, Церковь была мудрее мира, но вполне могло показаться, что устала она больше. Наверное, в безумной метафизике Востока было что–то пленительное и дерзновенное. Темные тучи пессимизма собирались над Средиземным морем, чтобы разразиться грозой междоусобицы и раскола. Только вокруг Рима светил свет, но он был бесцветным, земля — плоской, и неподвижный воздух стоял в тишине над священным градом.
В высоком темном доме, в Ассизи, Франческо Бернардоне спал и грезил битвой. И в темноте ему явилось видение — сверкающие мечи крестоносцев, и пики, и щиты, и шлемы, все со знаком креста. Проснувшись, он принял сон за зов, за клич и кинулся к коню и к оружию. Франциск любил рыцарские забавы и — в битве ли, на турнире — не уступил бы настоящим рыцарям. Несомненно, он предпочитал христианское толкование рыцарства, но в те дни он прежде всего жаждал славы, хотя для него она ничем не отличалась от чести. Его не миновала мечта о лаврах, завещанная Цезарем всем латинянам. И когда он уходил из дома на войну, высокие ворота в толстой стене Ассизи огласились его последней похвальбой: «Я вернусь великим вождем».
Но в дороге болезнь вернулась к нему и его свалила. Более чем вероятно, что по нетерпеливому своему нраву он встал намного раньше срока. И во мраке второй, куда более тягостной отсрочки он снова видел сон и слышал голос: «Ты не понял видения. Вернись в Ассизи». Больной Франциск поехал домой. Он был разочарован, разбит, быть может, осмеян, ему оставалось одно: ждать, что будет. Тогда он впервые спустился в темную яму, которую зовут юдолью унижения. Она показалась ему голой и неприютной, хотя позже он отыскал в ней много цветов.
Не только разочарование и позор мучили его — он ничего не понимал, он был сбит с толку. Франциск твердо верил, что сны его — вещие, и не понимал, что же они предвещали. Когда он гулял (или даже слонялся) по улицам Ассизи и в полях за городской стеной, странная вещь приключилась с ним. По–видимому, он не сразу ее связал со снами, но для меня ясно, что она завершает, увенчивает их. Где–то — наверное, в открытом поле — он ехал верхом и увидел кого–то, и остановился, ибо к нему шел прокаженный. Он сразу понял, что отваге его дано испытание — не так, как мир дает[176], а так, как испытывает нас Знающий сердце человека. Не копья и знамена Перуджи шли на него — от них бы он не бежал; не войско, сражавшееся за корону Сицилии, – к грубой, простой опасности он относился так же, как и всякий храбрый человек. Его тайный страх шел к нему по дороге; тот страх, что приходит не извне, изнутри, хотя он и стоял перед ним, белый в солнечном свете. И единственный раз за долгую, опасную жизнь душа его застыла. Потом он спрыгнул с коня, не испытав того чувства, что лежит между оцепенением и порывом, кинулся к несчастному и обнял его. Так началось его служение прокаженным, а служил он им немало. Этому, первому, он отдал все деньги, вскочил на коня и поехал дальше. Мы не знаем, далеко ли он отъехал и о чем думал, но говорят, когда он обернулся, дорога была пуста.
Глава 4. ФРАНЦИСК–СТРОИТЕЛЬ
Мы дошли до перелома в жизни Франциска из Ассизи; до дней, когда случилось то, чего не поймут многие из нас, простых и себялюбивых, которых Господь не ломал, чтобы создать заново.
Я не сразу решил, как мне писать об этой трудной поре — ведь я хочу, чтобы мирские, хотя и благосклонные к религии люди поняли меня. Поколебавшись немного, я решил, что правильнее всего рассказать сперва о событиях, лишь касаясь собственных догадок об их смысле. Смысл этот легче обсудить потом, когда он явил себя во всей жизни святого. События же такие.