Ольга Михайлова - Молния Господня
О, manibus date lilia plenis, purpureos spargam flores… О, дайте лилий полными горстями, цветов пурпурных, погребальных…
На постель к нему запрыгнул кот, и Джеронимо с горя обнял его, и на миг ему померещилось в круглых и умных глазах Схоластика что-то, похожее на понимание и даже сочувствие.
Три дня спустя Вианданте посетил князь-епископ Клезио. Сказал, что отслужил торжественную панихиду — officiare un requiem — по умершему канонисту Священного Трибунала. «Невинно убиенному», поправил прокурор-фискал. «Воистину, согласился его высокопреосвященство. Господи, что же это? Он столь болен, что ежедневно молит Бога о кончине, но смерти нет, а юные, в цвете здоровья и молодости, которым жить и жить…» Своим пастырским благословением освободил Джеронимо от постных дней — вам надо поправляться. Вианданте отрешённо кивнул, а князь-епископ неожиданно как-то совсем уж по-старчески, сухо и горестно заохал, наконец разглядев вблизи лицо инквизитора, теперь больше походившего на привидение.
Однако обильная стряпня и мази старой Терезы, пахнущие медом и сливками, которыми Элиа ежедневно натирал его в бане, скоро вернули Вианданте прежний облик. День ото дня он поправлялся, обретая прежнюю силу. Силу, но не мощь духа. Что-то надломилось в нём безнадёжно. Минутами Вианданте не хотел жить.«…Сын Мой, утверди в Господе сердце свое и не бойся ничего, когда совесть твоя свидетельствует, что благочестив ты и неповинен. Добро и блаженно такое терпение, и не тяжко будет смиренному сердцу, когда на Бога оно уповает, а не на себя полагается…» — бормотал Вианданте себе в утешение, но утешение не приходило. Встряхнуть его не удавалось.
Quis desiderio sit pudor aut modus tam cari capitis? Какая может быть сдержанность или мера в тоске по столь дорогому другу?
Теперь Леваро всё чаще заставал Вианданте в странной прострации, как в полусне, но не решался тревожить. Иногда, чтобы отвлечься, Джеронимо, чьё выздоровление прогнало болезненные ночные видения, тщетно пытался вспомнить нечто важное, оставшееся там, в померкшем сознании помрачённого рассудка. Ведь на мгновение приходя в себя, обессиленный истомой и муками годами подавлявшегося сладострастия, он всё же приказал рассудку запомнить нечто важное, теперь снова безнадежно утраченное памятью. Что? Что он понял там, в тёмном горячечном бреду? Он ничего не помнил. Все ушло.
И тут случилось нечто странное. Вианданте вдруг заметил Схоластика, который, словно котёнок, играл каким-то странным предметом, катал по полу, пытался разгрызть, снова отбрасывал от себя, и снова ловил. Чем он там забавляется? Наклонившись к коту, увидел обыкновенный желудь, правда, довольно крупный. Желудь… Дуб… В его сне был… дуб…с дуплом. Это было уже что-то. Но что ещё? Откуда дуб? Но дуб там был точно. Был и гроб, неожиданно вспомнил он, и дом из серого камня…Но дальше воспоминание снова меркло.
Леваро, несмотря на полученный в начале их знакомства урок, не мог превозмочь себя только в одном — обрести независимость от этого человека, к которому относился с раболепным обожанием. Элиа работал с тремя инквизиторами, последний из которых был его благодетелем, но ни один никогда не вызывал в нём такого живого восхищения, которое, если бы он отдавал себе отчёт в своих чувствах, назвал бы просто любовью. Но, не понимая, что с ним, с ужасом и восторгом Элиа вспоминал, как даже в забытьи Джеронимо яростно отторгал все соблазны исступленной похоти, наводимые ядом чёрной чемерицы, не мог не восхищаться его молниеносным мышлением, удивительным благородством и поражающим знанием жизни. Теперь же, видя безразличие и вялую апатию Империали, спросил, почему тот не интересуется процессом? «Разве смерть друга не побуждает его к мщению?» Джеронимо посмотрел на него пустыми глазами.
«Pace all'ànima sua — tutto è andato a ròtoli, мир праху его — всё пошло прахом…»
Вечером двадцать третьего сентября Вианданте, пригласив только Элиа, отметил своё сорокалетие, был сумрачен и неразговорчив, уронив только, что, по словам покойной матери, родился в ночь на двадцать четвертое. Вопреки привычке, много пил, но хмель, как назло, не брал, лишь отягощал воспоминаниями о Лелло. Элиа видел, что начальнику не до разговоров и тоже молчал. Зато Схоластик за печальным праздничным ужином, к изумлению синьоры Терезы, вытворил вдруг несусветное. Нагло запрыгнул на стол и прямо перед носом инквизитора опрокинул солонку. Элиа отпрянул, Тереза запричитала, но Вианданте жестом заставил их замолчать. Самое удивительное, что кот, отколовший такую неслыханную и беспардонную выходку, и не думал ретироваться. Спокойно сидел на краю стола и смотрел на Вианданте круглыми зелёными глазами. Инквизитор взял опустевшую солонку. Что-то снова промелькнуло в его памяти. Белый порошок… Солонка… Он отряхнул пальцы, снял кота со стола и посадил к себе на колени. Дуб, гроб, дом из серого камня, солонка…
«Если бы ты умел говорить, Схоластик…»
Мерзавка Лучия Вельо сидела в каземате Трибунала. Под пыткой, которую впервые проводил сам прокурор-фискал, она призналась в убийстве Руджери с помощью дьявола. Убила и она Чиньяно, опасаясь, что донесёт. Ей снова в этом помог дьявол. Эти признания уже тянули на костёр, но Элиа не мог остановиться, ибо, хотя сам этого не понимал, не столько добивался признания, сколько просто мстил негодяйке, чуть не убившей Вианданте. При этом, — и он, краснея, сам не зная зачем, рассказал об этом Джеронимо, — избивая мерзавку, он неожиданно ощутил… почти запредельное телесное наслаждение. «До этого, заметил, ему не приходило в голову, что ярость может быть похотлива…»
— Сражаясь с дьяволом, Леваро, важно не только не утратить присутствие духа, но и не осатанеть самому, — спокойно и несколько апатично пробормотал Вианданте. — Никогда больше не делайте этого, Бога ради. Не марайте — ни рук, ни тела. Тела наши суть храм живущего в нас Святого Духа. Не растлевайте себя.
— Я и не хотел, просто обезумел от ярости. Но, послушать вас, так надо было её погладить по головке и отпустить!
— Мирандола говорил, что пришли новые времена, когда человек сравнялся с богами, — отрешённо пробормотал Джеронимо, — правда, принц не объясняет, почему именно в этот век вокруг появилось столько бесчеловечной мерзости. И самого-то, говорят, отравили…. — Он тяжело вздохнул. — Что же, людоеды — они люди, конечно, Леваро. Но гуманность к людоедам — бесчеловечна. С этим и принц, я думаю, согласился бы. Это как раз та апория, где гуманизм вступает в неразрешимое противоречие с самим собой. И не только с собой, но и начинает противоречить совести, чести и Богу. И рано или поздно каждому придётся выбирать — быть ли ему гуманным или… нравственным. Я выбираю второе. Нельзя проявлять человеколюбие к каннибалам. Это чревато пренеприятнейшими последствиями. Мы сожжём Вельо. Но ведь это не вернёт Гильельмо.
Однако, 5 октября, спустя сорок дней после смерти Аллоро, произошло нежданное чудо, о котором Леваро молился бы денно и нощно, если бы знал, чего просить у Господа. Когда он пришёл к Вианданте, уже близился полдень. Джеронимо вышел ему навстречу. Движения его были легки, а синие глаза снова сияли как воды Лигурийские. Апатии не было и следа. Он весело распорядился раскупорить бутылку сицилийского вина, ящик которого был прислан ему князем-епископом, и сам наполнил бокал прокурора. Сегодня день Пасхальный и Господь встает из гроба… Леваро переглянулся с Терезой. Что за Пасха? Вианданте рассмеялся. Выпьем! Изумлённый, Элиа подчинился. «Мы пьём за воскресение из мертвых раба Божьего Гильельмо Аллоро. Он спасён и пребывает ныне там, где нам и не снилось, ибо недостойны мы и взирать туда очами своими пакостными». Откуда он знает? Джеронимо, хохоча, развёл руками, давая главе денунциантов понять, что его осведомитель засекречен, и таковым останется.
Они коротко обсудили некоторые детали проводимых допросов. Леваро, не веря глазам, смотрел на доминиканца, потом откровенно напросился в этот вечер в баню, рассчитывая там добиться рассказа о том, что произошло, ибо давно заметил, что в банном пару Джеронимо всегда размягчается и благодушествует.
…Растянувшись на банной скамье, укутанный белой простыней и напомнивший Элиа красавца Алкивиада, предваряя расспросы Леваро, который как раз думал, как бы зайти похитрее, инквизитор сам рассказал, что в третьем часу пополуночи проснулся. Просто распахнулись глаза. У кровати стоял Аллоро. Леваро сумрачно посмотрел на Джеронимо и улыбнулся. «Вам не померещилось?» «Нет. Одежды его были белы как снег, лик сиял». Леваро молчал. «Он спасён. На прощание протянул мне руку и попросил взять его перстень — печатку с гербом Аллоро, причём, снял почему-то с большого пальца. А всегда носил его на безымянном. Странно, правда?» Леваро побледнел. Может ли это быть?… «И… что вы?» «Взял перстень». «Это сон, конечно, но всё очень странно…»«Сон? А это что?» На ладони Джеронимо, матово искрясь синевой Лигурии, сиял перстень Аллоро.