Борис Зайцев - Преподобный Сергий Радонежский (сборник)
Писатели-эмигранты, писатели-беженцы, сохранив свою верность прежним идеалам, познали горькую бедность, окаянную неприкаянность, а главное – жесточайшую тоску по родине, по утраченной ими России. Но сохранили внутреннюю свободу. Вспоминая о временах более поздних – об оккупации Франции немцами в 1940 году и об условиях, в которых они оказались с Буниным, – Зайцев писал мне 18 июня 1967 года: «Все мы жили тогда несладко, и меня звали немцы печататься, и отказался, и никакого «героизма» здесь не было, но оба мы выросли в воздухе свободы (не улыбайтесь, Вас тогда еще и на свете не было), и никто нам не посмел бы диктовать что-то».
Каждый из них право на эту внутреннюю свободу выстрадал по-своему.
Пережитое, страдания и потрясения вызвали в Зайцеве религиозный подъем. С этой поры он жил и писал при свете Евангелия. Это сказалось даже на стиле, который сделался строже и проще, многое чисто художественное, эстетическое ушло – открылось новое. «Если бы сквозь революцию я не прошел, – размышлял писатель, – то, изжив раннюю свою манеру, возможно, погрузился бы еще сильней в тургеневско-чеховскую стихию. Тут угрожало бы повторение пройденного.
Теперь повторение не грозило. Обновленная стихия сострадания и человечности (но никак не очернения и отчаяния) пронизывает прозу о пореволюционной России – рассказы «Улица Св. Николая», «Белый свет», «Душа» (все написаны в Москве, в 1921 году). Одновременно Зайцев создает цикл новелл, далеких от современности, – «Рафаэль», «Карл V», «Дон Жуан» и пишет книгу «Италия» о стране, которую любил, превосходно знал (ездил туда в 1904, 1907, 1908, 1909-м и 1911 годах). Начинает перевод гениального творения Данте «Божественная комедия» («Ад»). Но о чем бы он ни писал – о Москве революционной или о великом живописце Возрождения, – тональность была единой, спокойной, почти летописной.
Итальянская тема в зайцевском творчестве проходит через всю его жизнь; но главной, всеопределяющей была, конечно, другая. «За ничтожными исключениями, – вспоминал Зайцев, – все написанное здесь мною выросло из России, лишь Россией дышит». Так появляются первые произведения, несущие в себе память о России, – романы и повести «Золотой узор» (1926), «Странное путешествие» (1926), «Дом в Пасси» (1935), «Анна» (1929), беллетризованные жизнеописания «Алексей Божий человек» (1925) и «Преподобный Сергий Радонежский» (1925).
Это уже новый и «окончательный» Зайцев, пишет ли он о пережитом, отошедшем («Золотой узор») или обращается к миру «русского Парижа», почему-то облюбовавшему квартал Пасси. («Живем на Пассях», – говорили эмигранты.) Качество духовное перешло и в художественное, в эстетику. «Давно было отмечено, – писал М. Цетлин, известный критик русского зарубежья, откликаясь на появление романа «Дом в Пасси», – что он не «бытовик», что он создал свой «мир». Этот зайцевский мир более бесплотен и одухотворен, чем обычный мир. И Зайцеву сравнительно легко преобразить в свой мир эмигрантскую неустоявшуюся, не спустившуюся в быт, неотяжелевшую жизнь. Люди у Зайцева всегда были немного «эмигрантами», странниками на земле. Не то что Зайцеву недоступно и другое. Он может изобразить и хозяйственного латыша, и земную страстную девушку («Анна»). Но непрочная эмигрантская жизнь легче, без всякого несовпадения, входит в его «мир»…»
Если говорить о позиции писателя, о взглядах его на расколовшийся, на отторгнутый от него мир взирающего, то это будет, говоря зайцевскими же словами, «и осуждение, и покаяние», «признание вины». Взгляд религиозный, хоть и в миру высказанный, кротость в соединении с твердостью взгляда. Это характерно и для первого крупного произведения, написанного в эмиграции, – романа «Золотой узор», и для небольшого очерка «Преподобный Сергий Радонежский». «Разумеется, – комментирует М. Цетлин, – тема эта никак не явилась бы автору и не завладела бы им в дореволюционные годы».
Читая жизнеописание Сергия Радонежского, отмечаешь одну особенность в его облике, Зайцеву, видимо, очень близкую. Это скромность подвижничества. Черта очень русская – недаром в жизнеописании своими чертами человеческими, самим качеством подвига ему противопоставляется другой, католический святой – Франциск Ассизский. Преподобный Сергий не отмечен особенным талантом, даром красноречия. Он «бедней» способностями, чем старший брат Стефан. Но зато излучает свой тихий свет – незаметно и постоянно. «В этом отношении, как и в других, – говорит Зайцев, – жизнь Сергия дает образ постепенного, ясного, внутренне здорового движения. Это непрерывное, недраматическое восхождение. Святость растет в нем органично. Путь Савла, вдруг почувствовавшего себя Павлом, – не его путь».
Сергий последовательно тверд и непреклонен – в своей кротости, смирении, скромности. Когда братия монастырская вдруг начала роптать, игумен не впал в гнев пастырский. Он, уже старик, взял посох свой и ушел в дикие места, где основал скит Киржач. И другу своему, Митрополиту Московскому Алексию, не позволил возложить на себя золотой крест митрополичий: «От юности я не был златоносцем; а в старости тем более желаю пребывать в нищете».
Так завоевывает св. Сергий на Руси тот великий нравственный авторитет, который только и позволяет ему свершить главный подвиг жизни – благословить князя Дмитрия Московского на битву с Мамаем и Ордой татарской.
Преподобный Сергий Радонежский для Зайцева – неотъемлемая часть России, как и Жуковский, как и Тургенев, которым он посвятил биографические работы. И в этих книгах мысль о родине, о России надо всем торжествует.
«Как в России времен революции был я направлен к Италии, – вспоминал Зайцев, – так из латинской страны вот уже двадцать лет все пишу о России. Неслучайным считаю, что отсюда довелось совершить два дальних странствия – на Афон и на Валаам, на юге и на севере ощутить вновь родину и сказать о ней…»
Афон – южная святыня восточного православного мира – возникла, по преданию, ко времени Константина Великого и насчитывала до двухсот монастырей, несколько скитов и множество отдельных келий. До революции десятки тысяч паломников приезжали в это иноческое государство (куда не допускались не только женщины, но даже животные женского пола).
Очерки «Афон» (1927) и «Валаам» (1935) довершают портрет Зайцева – религиозного писателя-подвижника.
«Но вот писатель на Святой Горе, – комментирует «Афон» Зайцева Павел Грибановский, известный публицист русского Зарубежья. – Это «земной удел Богородицы». «Вторую тысячу лет не знает эта земля никого, кроме монахов. Около тысячи лет, постановлением монашеского Протата, не ступала на нее нога женщины»…
Следуя за писателем по монастырям, встречает читатель монахов греческих и русских, знакомится с историей Афона и его святых, слушает незатейливые рассказы о подвижниках нынешних. Попутно с этим может читатель вникать в богослужения, любоваться старыми храмами и афонской природою, может вдыхать ароматы, прислушиваться к шумам, радостно откликаться на малиновый звон колоколов русских. Не забывая о греческом, русский художник все же больше говорит о русском, и, прикасаясь к святости, ищет он и отражений старой России, тех самых, что хранятся здесь и в обстановке пустующих ныне гостиниц, и в размеренно-строгом укладе монастырской повседневности, и в древнем ритме славянских богослужений» («Борис Зайцев о монастырях»).
На склоне лет Зайцев мечтал издать книгу «Святая Русь», куда бы вошли очерки «Преподобный Сергий Радонежский», «Афон» и «Валаам». Этот третий очерк – о путешествии писателя в 1935 году к северной православной святыне – критика считала особенно удачным.
Откликаясь на появление «Валаама», Г. Адамович отмечал: «По самому характеру своего слога, по ритму своего творчества Зайцев в описании далекого, уединенного северного монастыря оказался в сфере, его вдохновляющей. Никто бы другой не нашел бы таких слов, таких эпитетов, создающих иллюзию, будто окружает человека не живой, крепкий суетный мир, а какой-то легчайший туман, вот-вот готовый рассеяться… Замечательно, что «Валаам» значительно глубже и цельнее афонских записок Зайцева… Не пришел ли Зайцеву на помощь Север?.. Природа тут укрепляет человека в его аскетическом лиризме, поддерживает его, а не искушает».
Да, именно Север, природа, близость любимой родины – все это вдохновило писателя и на завершение последней, четвертой книги «Путешествия Глеба» – «Древо жизни», и на создание очерка «Валаам». Его поездка в июле – сентябре 1935 года в «русскую Финляндию» вместе с постоянным тихим светом православия вызвала и новую вспышку ностальгической тоски по России, и признание сыновней любви к ней. Недаром в письме другу и любимому художнику, Бунину, темы эти проходят лейтмотивом.
«Скоро уже два месяца, как мы в отъезде, дорогой Иван! – сообщал Борис Константинович в письме от 1 сентября 1935 года из Келломяк, на берегу Балтийского залива. – И недалеко время, когда будем «грузиться» назад. Пока что путешествие наше удалось редкостно. Начиная с безоблачного плавания, удивительного приема здесь и вплоть до вчерашнего дня, когда был совершенно райский русский день. На Валааме провели девять дней. Много прекрасного и настоящего. (Остров весь в чудесных лесах, прорезан заливами и озерами. Луга, цветы, по дорогам часовенки. Скиты, старички-отшельники – много общего с Афоном. Мы иногда целыми днями слонялись. Жаль только, что масса туристов. В мон[астырской] гостинице толчея.)