Андрей Ткачев - "Страна чудес" и другие рассказы
– Георгий! Сколько можно спать! Всю жизнь проспишь. Вставай, лентяй, ты мне нужен.
Отец сидел в углу и занимался работой. Он был сапожник, хотя окончил музыкальное училище. Но в нашем городке каждый второй умел петь и играть на каком-нибудь инструменте, и музыкой было не заработать. Ему повезло вчера. Сделанные им ботинки купили, и, значит, сегодня мы будем есть вкуснее обычного.
– Пресвятая Богородица! Этот лентяй еще в кровати. Георгий! Одевайся и беги за продуктами. Купи овощей, сметаны и можешь купить себе чего-нибудь сладкого. Наш папа заработал немного денег.
Последние слова мама произнесла тише, с нежностью взглянувши на отца.
Я оделся в считаные секунды. Еще немного – и солнечный свет залил мне глаза, и, зажмурившись, я остановился за порогом.
Полстолетия прошло с тех пор, но я помню тот день в деталях. Я подошел к тому месту, где, кажется, был наш порог, и пошел старым маршрутом от лавочки к лавочке, воскрешая себя десятилетнего, покупая для семьи продукты.
* * *
Вот здесь была лавка дяди Харлампия. Каждый раз, когда видел меня, он трепал меня по щеке своей большой и шершавой ладонью и говорил: – Георгий, ты стал совсем большой. Да спасет тебя Пресвятая Богородица. – В нашем городе все очень любили Пресвятую Богородицу, и Ее имя не сходило с уст моих земляков. – Как родители? Как школа?
Я немножко стеснялся, даже краснел, говорил, что все в порядке. Затем покупал горох, сельдерей, лук и обязательно немножко чеснока. Мой отец так любил, чтобы в еду добавляли чеснок. Наши соседки даже смеялись над ним по этой причине. Они говорили маме:
– Мария, если бы наши мужья ели столько чеснока, сколько твой Стефан, у нас не было бы детей. Мы бы их просто не подпускали к себе. – И ха-ха-ха.
Но мама не обижалась и клала в еду столько чеснока, сколько просил отец.
– Мужа нужно уважать, – говорила она. – Если бы у нас была дочка, я научила бы ее всему, что нужно в браке. – Но дочки у мамы не было. Я был один.
После лавки дяди Харлампия была лавка дяди Костаса. Вернее, не лавка, а пекарня. Оттуда всегда пахло свежим хлебом, и сам дядя Костас пах хлебом. Мы, голодные мальчишки, вечно крутились возле его лавки, втягивая носом пахучий воздух, а он, хоть и ворчал на нас, время от времени выносил нам небольшие булочки по одной на двоих. В тот день Костас попросил меня помочь ему разложить свежий хлеб на прилавке. Он дал мне большие белые рукавицы, и вместе мы сделали эту работу быстро. В награду он дал мне в подарок целый хлеб, и это значило, что несколько монет оставались сэкономленными. Пресвятая Богородице! Слава Твоему Сыну! Я могу теперь купить не один, а два или даже три кусочка рахат-лукума. Мои ноги уже было повернули в сторону кондитерской, но тут я подумал, что хорошо бы купить что-то маме или отцу.
Здесь память подвела меня. Что же я купил тогда? Может, папиросы для папы? А может, гребешок для мамы? Не помню. С этими мыслями я обернулся в сторону лавки дяди Костаса и с удивлением увидел себя. На месте целого квартала, где стояли лавочки и магазины, теперь стоял супермаркет. Возле его стеклянной стены я стоял и смотрел на свое отражение. Можно было войти в магазин и купить все сразу – хлеб, зелень, табак, сладости. Но никто не спросит уже у тебя: «Как дела, Георгий?» Никто не взъерошит твои волосы, никто не скажет: «Да спасет тебя Пресвятая Богородица!»
* * *
Скоростные поезда нынче соперничают с самолетами. Один из таких поездов уносил меня прочь от города, которого больше нет. Этот город теперь не зависит ни от карты, ни от войны, ни от политических изменений. Он живет у меня в сердце, и в нем живут те, с кем я ходил в школу, разговаривал, пел, шутил и дрался. Там живут отец и мать, соседка с верхнего этажа и добрые лавочники. Я закрываю глаза и вижу их лица.
Да спасет их всех Пресвятая Богородица!
Старушка
Старушка, что называется, зажилась. До последнего у себя в селе вставала с петухами, возилась по дому и возле дома и только с наступлением холодов позволяла внукам забрать себя на зиму в город. К концу поста городская квартира уже мучила ее, хотелось на воздух, к земле, к своей хатке, которую перед Пасхой нужно было и проветрить, и убрать, и украсить. Но этой весной домой ее не отвезли. Ослабла бабушка. Ослабла вдруг сразу, как будто сила ушла из нее так, как уходит воздух из развязанного надувного шарика. Сначала она вставала и ходила по квартире, в основном до туалета и обратно. Затем и этот путь стал для нее непосильным. Маленькая и тихая, как больной ребенок, она лежала в отведенной для нее комнате. Внуки вставали рано и, попив чаю, уносились на работу и по делам. Правнук уходил в школу. Поэтому для старушки наняли сиделку, и та ухаживала за бабушкой. В ее комнате было чисто и тепло. Ела она мало, меньше младенца, и ежедневным занятием ее было смотреть в окно напротив и читать по памяти молитвы.
Такой я и увидел ее, высохшей, с заострившимися чертами лица, лежащей на спине и смотрящей прямо перед собой. Меня пригласили причастить ее. Зная по опыту, что люди часто зовут священника к больному, когда тот уже ни есть, ни говорить не может, то есть не может ни исповедаться, ни причаститься, я спросил перед приходом, может ли она исповедоваться.
– Она у нас очень набожная и сейчас только и делает, что молится, – отвечала внучка.
В условленный день меня забрали из церкви и привезли к старушке. По моей просьбе столик возле кровати застелили, поставили зажженную свечу и стакан, в котором на донышке была теплая вода запить причастие. Затем внучка с мужем и сиделкой вышли, и мы остались вдвоем.
– Вы слышите меня, бабушка? – спросил я.
В ответ она кивнула и губами сказала:
– Чую.
Теперь нужно было задавать вопросы, спрашивать о грехах, обо всем том море всевозможных ошибок, которые сознательно и несознательно совершаются людьми и которые, как цепи на рабах, висят на людских душах. Я задал один вопрос, другой… Старушка ничего не ответила. Она продолжала смотреть прямо перед собой, только руки сложила ладонями вместе так, как их складывают на Западе, когда молятся. Это были руки, работавшие тяжело и всю жизнь. Я часто видел такие руки у стариков, перекрученные ревматизмом, худые, со вспухшими венами, и всегда мне хотелось их поцеловать. Историю XX века с его коллективизациями, трудоднями, войнами, бедностью, молчаливым терпением можно учить не читая книг, только глядя на руки стариков, все это переживших.
Бабушка вдруг зашевелила губами, и я склонился к ней, стараясь расслышать хотя бы слово. «За молитвы святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй мене». – Старушка молилась, молилась так, как ее учили родители, с теми особыми выражениями, которые встречаются в старых молитвенниках, изданных где-то во времена Первой мировой. Она прочла «Трисвятое», дошла до «Отче наш» и прочла Иисусову молитву отчетливо. Затем стала читать Символ веры. Я слушал. Там тоже попадались старые слова, сохранившиеся со времен святителя Димитрия Ростовского. Вместо «нас ради» я услышал «нас диля человек и нашего диля спасения». Это было трогательно и красиво. Человек достиг заката земной жизни, готовился встретиться с Богом и уже не мог говорить, но все еще мог молиться. Человек молился, повторяя слова, со времен детства повторенные уже не одну тысячу раз. Какие грехи она совершила? Какие из них оплакала и исповедала? За какие понесла очистительные скорби, хороня родных, болея, тяжко трудясь? Вряд ли я мог уже это узнать. Но нельзя было не причастить эту сухонькую и беспомощную женщину, лежавшую перед моими глазами и молившуюся, сложив по-детски руки.
Не поворачивая головы и не меняя выражения лица, она приоткрыла рот, чтобы принять Святые Тайны. Затем покорно запила, два раза глотнув теплой воды из стакана, который я поднес к ее устам. Когда я стал читать «Ныне отпущаеши», старушка, словно закончив работу и собираясь отдыхать, закрыла глаза и опустила руки вдоль тела.
Уходя, я поговорил с внучкой о том, как поступать, «если что», и, отказавшись от чая, попросил отвезти меня в храм. Пока мы ехали по узким улицам перегруженного машинами города, мне хотелось думать о Марии Египетской, которая просила Зосиму перед тем, как ее причастить, прочесть молитву Господню и Символ веры.
Бабушка отошла на Светлой седмице. Мы с псаломщиком пели над ней Пасхальный канон, и казалось, что она вот-вот приоткроет уста и начнет шепотом повторять за нами: «Смерти празднуем умерщвление, адово разрушение, иного жития вечнаго начало и, играюще, поем Виновнаго…»
На девятый день внучка с мужем и сыном была у нас в храме, и мы служили панихиду. Так же было и на сороковой. В сороковой день после молитвы я спросил у внучки, как их дела, как жизнь, как правнук отнесся к смерти старушки.
– Все хорошо, отче, – ответила она, – только кажется, будто кто-то отнял у нас что-то. Бабця (она назвала ее по-местному) не могла нам уже ничем помочь. Да мы и не хотели от нее никакой помощи. Но за те пару месяцев, что она у нас доживала, так хорошо пошли все дела, и по бизнесу у меня, и у мужа на работе. А теперь как-то стало тяжелее, то тут проблемы, то там. Может, нам кто-то «сделал» какие-то пакости?