Дмитрий Мережковский - Кальвин
Чтобы почувствовать преобладание «металлического», мертвого, над живым, «растительным», в Кальвине, стоит только заглянуть в главную и, в сущности, единственную книгу его, «Установление христианства».
«Я в моих писаниях обладаю сжатою краткостью и остаюсь всегда твердым в выражении того, что хочу выразить», – хвалится он (en mes écrits j'ai une brièveté restreinte et demeure toujours bien ferme et arrêté à traiter le point que j'ai une fois pris en mains)».[439] «Я, по моей природе, довольно склонен к поэзии (je suis d'un naturel assez porte a la poesie)».[440] В этом он ошибается. Но у него есть то, что, может быть, не хуже красоты и не меньше поэзии, – сила. «Царственная краткость» (imperatoria brevitas) – главный признак этой силы. Та же красота у него, как у Левиафана чудовища:
Не умолчу о… силе его и красоте… Крепкие щиты его – великолепие… один с другим, лежат плотно, не раздвигаются… На шее его обитает сила, и перед ним бежит ужас… Нет на земле подобного ему… Он – царь над всеми сынами гордости (Иов, 41, 4–26).
Но вся эта красота и сила Кальвина напоминают иногда страшный «металлический сон» великого «городского поэта» наших дней:
Сон мой был полон чудес,потому что, по прихоти странной,я изгнал из него навсегдавсе живое, растущее,и упивался лишь камня, металла, водыопьяняющим однообразием…И все – даже черный цвет —было ярким, сверкающим, радужным;и воды заключали славу своюв луче, затвердевшем в кристалл…И не было ни одного светила,ни солнца, даже на краю небес,чтобы эти чудеса озарять,лишь внутренним светом сиявшие,И над всем их движением царила, —новизна ужасающая, —все для зренья, для слуха ничто, —тишина бесконечная.
Бодлер. «Парижский сон». Цветы зла.(Ch. Baudelaire. Fleurs du mal, СII. Rêve parisien).«Вечно-женственного» Кальвин, «умственник» так же не понимает, как «Вечно-детского».
Долго не хочет верить, что гнусный, рыжий, горбун, восьмидесятилетний Фарель, женился на восемнадцатилетней девушке, а когда, наконец, поверил, то «онемел от удивления». «Года еще не прошло, как он мне сам говорил, что надо быть дураком, чтобы жениться в такой старости на молоденькой девушке».[441] А года через два Кальвин узнал, что невестка его, жена брата Антуана, десять лет бесчестила дом его прелюбодеянием с таким гнусным горбуном, как Фарель. В городе знали об этом все, кроме Кальвина. Когда же, наконец, узнал и он, застав любовников на месте преступления, то онемел от удивления, еще большего, чем при известии о женитьбе Фареля.[442] Может быть, на одно мгновение открылись у него глаза, и он вдруг увидел, как при блеске молнии, целую половину мира, которой никогда раньше не видел. Но молния потухла, и он снова ослеп, – впрочем, не совсем, потому что каким-то вторым, «ночным зрением», видел всегда и ту, для его «дневного зрения», невидимую, половину мира, и еще потому, что он – слепой, отвлеченный «интеллигент», «умственник», только в одной половине существа своего, а в другой – великий «реалист» – деятель.
«Должно учиться не мыслить, а жить». «Если тех, кто слушает меня, я не учу действовать, то я – богохульник» (il s'agit d'apprendre nоn à déviser, mais à vivre – comment. II Timoth. 3, 16: «Si je ne procure pas l'édification à ceux qui m'écoutent, je suis sacrilège)».[443] Только для отвлеченного «умственника» вся плоть мира ничтожна или презренна, а для жизненного деятеля та же плоть свята.
Кальвин издает строжайшие законы о рыночных ценах на хлеб, дерево, уголь, овощи, мясо и рыбу; и о том, чтобы все испорченные припасы немедленно выкидывались в Рону; и о проведении водосточных труб. Требует с церковной кафедры очистки «таких мест, о каких говорить непристойно» (de la propreté des latrines et de ces choses même dont il n'est pas honeste de parler)».[444] Строит великолепные больницы, странноприимные дома и богадельни. Основывает шерстяной и шелковый промысел – будущее богатство Женевы.
«Меньше всего мы видим то, что у нас под носом, – пишет он Магистрату. – Так как почти все окна в Женеве без перил и ставен, то маленькие дети, то и дело падая из окон, разбиваются до смерти». И, по настоянию Кальвина, объявляется торжественно, под трубный звук, Великим Глашатаем новый закон, чтобы все окна женевских домов снабжены были перилами и ставнями.[445] Может быть, в эту минуту, маленькие дети кажутся ему уже не «маленькими кучками грязи», а чистейшим и драгоценнейшим из всего, что есть в мире.
После невылазной грязи и удушливого смрада городов – особенно таких больших, древних и почтенных, как Рим, Лондон, Париж, – путник входил в новую, чистую Женеву, в самом деле, как в «Царство Божие», и запах снега, веявший от Мон-Бланских ледников, был для него как бы запахом этого Царства. Город будущего, где люди заживут впервые не по-свински, в собственном смраде задыхаясь, а в чистоте, – вот что такое город Кальвина, Св. Женева.
Люди пятнадцать веков, как забыли, что значит «мыться»; Кальвин им это напомнил, и впервые снова «омылись» они – «крестились», потому что первый и глубокий смысл этого слова именно таков: «креститься» значит – «омыться», «очиститься».
43
«Там, где Бог является людям во всем величии своем, – самые гордые падают во прах, объятые смертным ужасом», – учит Кальвин. «Мы должны умереть, потому что увидели Бога», – говорили чада Израиля.[446]
Вы приступили не к горе, осязаемой и пылающей огнем; не ко тьме, мраку и буре; не к трубному звуку и гласу глаголов, который слышавшие просили, чтобы к ним более не было продолжаемо слово, ибо не могли они выдержать того, что было им заповедуемо: «Если и зверь прикоснется к Горе, да будет побит камнями… (или поражен стрелою)». И столь ужасно было это видение, что и Моисей сказал: «Я в страхе и трепете». Но вы приступили к горе Сиону и ко граду Бога Живого, к Небесному Иерусалиму и тьмам Ангелов, к торжествующему Собору и Церкви Первенцев, написанных на небесах, и ко Судии всех, Богу (Евреям, 12:18–23).
Таков религиозный опыт Кальвина: Новым Заветом начинает он, а кончает Ветхим. «Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков; не нарушить пришел Я, но исполнить. Ибо истинно говорю вам: доколе не прейдет небо и земля, ни одна йота и ни одна черта не прейдет из закона» (Матфей, 5:17–18). Что это значит, Кальвин понял, как никто. «Все, что людям нужно знать для совершенной жизни, Господь заключил в Законе так, что им прибавлять к нему ничего не остается». «Будем же во всем неподвижны (tenons-nous cois)».[447]
Maran atha.
Господь грядет, —
в этих двух словах бьется вечное сердце христианства; перестанет биться – христианство умрет. Кальвин меньше, чем кто-нибудь, понял, что это значит. Вот почему Апокалипсис для него бессмыслица. В «Царстве Божьем» у него все, от водосточных труб до пыточных орудий, устроено так, как будто мир вечен, и Господь никогда не придет. Это тем удивительней, что высшее для него сияние святости – в кровавом венце Исповедников, и что пастырь их – он сам.[448] «Лучше вам сто раз умереть, чем покинуть то место, на котором вас поставил Господь. Но как мне стыдно, что нет у меня для вас ничего, кроме слов! О, насколько бы лучше мне с вами умереть, чем вас пережить и оплакивать! Но я знаю одно—что нельзя больше страдать, чем я за вас страдаю».[449]
Мучим был за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились (Исайя, 53:5), —
этого никто не мог бы понять лучше Кальвина. Пристальнее, чем кто-либо, заглянул он в лицо Распятого и увидел в Нем брата: «Вот Он, Сын Божий, – наш Брат».[450] «Должен был Иисус в агонии бороться, лицом к лицу, со всеми силами ада и с ужасом вечной смерти, погибели вечной для Себя самого: иначе жертва Его за нас была бы неполной. Наше примирение с Богом могло совершиться только Его сошествием в ад».[451]
К Сыну Божию – Брату Человеческому – никто не подходил ближе Кальвина. Но вот подошел, заглянул в лицо Его, и прошел мимо – мимо Сына к Отцу. Этого он, конечно, сам не знает и, если бы это сказали ему, – не поверил бы, а если бы поверил, то сошел бы с ума или умер бы от ужаса.
В этом – нездешний, нечеловеческий, сверхъестественный, чудовищный грех Кальвина. Но, может быть, этот грех не вменится ему, потому что не он сам его совершил, а Кто-то – за него; не он сам пожертвовал собой, а Кто-то пожертвовал им для будущего, всемирно-исторического действия Трех.
44
В 1559 году, в Сочельник, Кальвин, проповедуя в переполненном соборе Св. Петра, должен был сильно напрягать голос, чтобы все могли его слышать. На следующий день, только что он сел обедать, сделался у него такой припадок кашля с кровохарканьем, что он должен был встать из-за стола. Раза три пытался возвращаться к нему, но кашель возобновлялся с большей силой, так что он вынужден был, наконец, лечь в постель. Позвали врача, и тот, осмотрев больного, сказал, что это чахотка.[452]