Протоиерей Александр Мень - Александр Мень. О себе…
Перешел я в Новую Деревню и уже целиком занялся работой: перестал бывать всюду, перестал ездить в Москву, стали гаснуть и обрываться все связи. Многие уехали[164] — тут началась так называемая «алия». Уехал Меерсон[165]. Я не хотел, чтобы он уезжал, но у него сложилась такая личная ситуация, что он уехал. Уехал Глазов[166], уехали многие. А были хорошие дни, когда собирались все у Гриши[167]. Турчин[168] (который тоже уехал), он показывал свой кукольный спектакль с какой–то подоплекой… Мы с Померанцем рассуждали о метафизике, триединстве по отношению к разным мистическим системам… Все это ушло в прошлое: ночные путешествия по Беляеву–Богородскому[169], по Ленинскому проспекту, и апостольские рейды по Москве, в которых меня иногда сопровождал Желудков — он очень хорошо это все помнит. Все это ушло в прошлое, потому что я понял, что это ничего особенно не дает, кроме усталости, а людей, которых нужно, Бог сам пошлет — тем более, что людей становилось все больше.
С местными властями обычно жил мирно. Временами до меня доходили сведения, что за мной следят. Но прямых столкновений не было. Было два обыска по случайным поводам. Одиозным стал обыск лишь после письма священников Н. Эшлимана и Г. Якунина. Существовал миф, что я автор письма. Потом прибавились и западные публикации. Но в них не было ничего политического. Я вообще считал политику вещью преходящей, а работать хотел в сфере непреходящего. Бывали статьи против меня (идеологические в «Науке и религии»), иногда имя мое мелькало в период гонений, но и все.
На вопрос архиепископа Киприана (Зернова), в целом хорошо ко мне относившегося, не диссидент ли я, — ответил: «Нет. Считаю себя полезным человеком общества, которое, как и всякое другое, нуждается в духовных и нравственных устоях». Среди людей, меня мало знавших, ходили обо мне легенды: оккультист, сионист, католик, модернист, агент властей.
Пожалуй, на этом мы можем и закончить, потому что с того времени ничего не изменилось.
О людях, встречах…
Об отце Сергии ЖелудковеВ 58–м году (значит, это было тридцать лет тому назад, я еще был начинающий служитель Церкви) мне попалась книжка, самиздатская, которая называлась «Литургические заметки» — такое необязательное, полуакадемичное название. Я стал читать — и был поражен! Блестящий стиль, свежая мысль, смелый подход к проблемам, с которыми я в алтаре уже столкнулся давно, ибо с 50–го года уже находился в алтаре и невольно думал об этих церковных проблемах. И вдруг я нахожу человека, который говорит об этом смело и как он это говорит! И там стояло: «С. Желудков». Кто бы это был? — я понятия не имел об этом человеке, у нас в Москве о нем никто не слышал. Я понимал, что это выдающийся стилист, человек яркой мысли! Откуда он взялся?..
В этом же году я поехал в Ленинград и в Ленинградской духовной семинарии увидел на стенде фотографии выпускников; среди них была фотография человека, священника, какого–то кавказского типа, с черной, иссиня–черной бородой, лысоватого, с глубокими такими глазами. И я подумал: вот, оказывается, какой этот Желудков.
Вернувшись, я подошел к нашему старику священнику, с которым служил, образованному в достаточной степени, и дал ему прочесть «Литургические заметки». Он прочел и сказал: «Ну да, это все интересно, но ведь что люди скажут? — отцы жили, как раньше, и спасались, и нам ничего менять не надо». Вот так.
А Желудков между тем поднимал трудные и спорные вопросы нашей церковной практики. Чувствовалось, что он прошел через все это, чувствовалось, что он этим переболел; и о многом писал — тактично, но с глубокой иронией (некоторые страницы нельзя было читать без улыбки). У него был лесковский дар подмечать забавное в нашем, так сказать, ведомстве.
Разумеется, многие его предложения по реформе богослужения выглядели утопичными, несвоевременными. Я знаю, что покойный Патриарх Алексий, когда прочел этот текст, написал на нем резолюцию: предложить этому священнику прекратить заниматься несвоевременной пропагандой. И понять Патриарха было возможно, потому что в этот период шла, как я уже сказал, массированная атака на существующую структуру церковную. О каких реформах можно говорить, когда сегодня ломается один храм, завтра закрывается другой; когда даже в центре столицы, на Преображенской площади, без всяких на то серьезных оснований был взорван храм (это там, где сейчас метро). Действующий храм!
Это было хрущевское время, когда храмы закрывались быстро, стремительно, рассудку вопреки… Происходили трагические события — это были не 20–е годы, не время безумств, а время пробуждения общества, время, когда тирания была разоблачена; и началась так называемая оттепель, начался процесс общего отрезвления и оздоровления.
И вот на фоне этих замечательных процессов, в силу какого–то исторического парадокса, начался поход против культуры. Не все из вас (здесь много молодых) помнят это. Скандал в Манеже, бесконечная травля художников, церковных деятелей, писателей в прессе; тогда же была травля Пастернака — все это было как бы в одной обойме. И естественно, что богословская мысль в это время, казалось, замерла, потому что нам объявили, что через. двадцать лет, то есть очень скоро, все будет кончено, наступит коммунизм, будет уничтожено все религиозное, что осталось в России и в других частях нашего отечества.
Тем не менее тогда продолжалась жизнь — скрытая, подобно вот тем речушкам, которые у нас загнаны под асфальт и текут под Москвой где–то в глубине, в трубах, — продолжалась интенсивная философская, религиозная и общественная жизнь и мысль. Это было чудо! Удивительное явление, которое внушает теперь, можно сказать, при ретроспективном взгляде, и уважение, и изумление! Это лучшая иллюстрация словам Евангелия «свет во тьме светит». Действительно, неожиданно пришедшая тьма, казалось, подсекла те небольшие и хрупкие ростки, которые были!
И, повторяю, это было не в какие–то дикие сталинские времена, а уже после оттепели, после XX съезда.
Несколько лет спустя, может быть, году в 61–м, я однажды вечером сидел в домике при церкви, в сторожке, вдруг постучался человек: небольшого роста, в шляпе, с короткой седой бородой, с очень знакомым, как мне показалось, лицом. Знаете, бывают такие лица, как родные, как будто ты их тысячу раз видел.
Он приподнял свою шляпу и коротко сказал: «Здрасте, я — Желудков». И мы сразу почувствовали с ним какую–то близость. И я вам скажу по своему опыту (за многие годы общения с десятками, сотнями, а может быть и больше, людей): этот человек своим общением давал удивительно много! Разговор с ним обогащал! Это была совершенно неповторимая личность. Потому что он пробуждал в собеседнике то, что в том еще дремало. Мне он всегда напоминал Сократа; не только своей, так сказать, внешностью, но его способностью стимулировать мысль другого человека, его способностью быть открытым к другому. Это редчайший дар. — как доброта, веселая ирония, смелость суждений.
Удивительный был человек. И вот с тех пор мы с ним стали систематически видеться. Он прошел довольно сложный, зигзагообразный жизненный путь. Родившись 80 лет назад, он кем только не был. И бухгалтером работал, и архитектурой занимался под руководством известного московского зодчего Жолтовского, и работал где–то при лагере вольнонаемным, наблюдая лагерную жизнь; между прочим, у него были возражения по отношению к Солженицыну: он считал, что тот отразил только черные стороны, а Желудков мне рассказывал о многих светлых сторонах жизни там. Странно, но он умел видеть нечто такое.
Пытаясь получить духовное образование, церковное, он поступил перед войной (или в начале войны, сейчас я уже, к сожалению, не помню) в духовную семинарию, «обновленческую». Был у нас раскол такой — обновленческий, который начался в 20–е годы и был закончен после войны. Желудков поступил в такую обновленческую семинарию. Если не ошибаюсь, она была в церкви, по–моему, на улице Энгельса, там, где стоит такой большой храм, в районе Бауманской. Он ее не кончил, потому что она, кажется, сама распалась. Но в нем постоянно жило стремление найти современную форму выражения для христианского благовестия. Он считал себя не отвлеченным богословом, и таковым не был, а богословом, который хочет быть для всех! У него было такое любимое выражение: «христианство для всех», или «мужское христианство» — тоже его выражение.
Почему «мужское», что это за название? Желудков имел в виду христианство, которое не было бы чрезмерно эмоциональным, как бы сентиментальным, которое, может быть, ближе поэтической женской душе. А он хотел найти такой четкий, рациональный аспект Евангелия, который был бы доступен здравомыслящим, рядовым современным людям; не утонченным интеллектуалам, а рядовым, мыслящим по–мужски людям. Задача, конечно, была непростая, и он искал ее решение экспериментальным путем.