Сергей Иванов - БЛАЖЕННЫЕ ПОХАБЫ
В этих сценах фигура императора не находится на первом плане, однако именно он выступает режиссером кощунственных забав, и суть их становится яснее из следующего эпизода:
Стремясь к благообразию неблагообразными средствами (μέτριον ήθος άμετρων καταδιώκων), он [Михаил III] выходил за пределы приличия (έξέπιπτε του πρέποντος), а царской чести в особенности. Как-то раз встретилась ему по дороге женщина, у которой он был восприемником сына, она шла из бани с кувшином в руках. Соскочив с коня, царь… отправился за женщиной, причём взял кувшин из её рук и сказал: «Давай, не робей, женщина, веди меня к себе домой, хочется мне попробовать хлеба из отрубей и молодого сыра» (должно привести его слова). От этой необычной сцены женщина онемела (τω ξένω του θεάματος ή γυνή ήν ένεός)… Однако Михаил в мгновение ока обернулся, выхватил у неё мокрое после бани полотенце… отнял у неё ключи и сам был всем: и царём, и столоустроителем, и поваром, и пирующим. Он вытащил всё содержимое из кладовки этой бедной женщины, угощался и трапезничал вместе с ней в подражание Христу, Богу нашему (την μίμησιν προς τον έμόν αναφερών Χριστόν καΐ θέόν) [CCXLV].
Ещё поразительнее то обстоятельство, что дальше императорская кума причислена к разряду «торговок и блудниц» (γυναίων καττηλίδων και μοχθηρών) [CCXLVI], а в параллельном источнике, у Псевдо-Симеона, добавлено, что Михаил «считал, что купил эту женщину за те пятьдесят монет, что он дал её мужу» [CCXLVII].
Я. Любарский отметил карнавальный характер увеселений Михаила и подвел итог: «Действия императора и его шутовской компании так или иначе связаны с ритуалами перевернутых отношений» [CCXLVIII]. В этом пассаже чувствуется влияние теории М. Бахтина, авторитет которого наложил отпечаток на всю позднесоветскую гуманитарную науку. Однако не слишком ли расширительно толкуется бахтинское понятие «карнавальности»? Мы ещё вернёмся к этой теме в связи с проделками Ивана Грозного (см. с. 266-269), а здесь достаточно сказать, что карнавал одинаково карнавален для всех его участников, тогда как у Продолжателя Феофана женщина «онемела» от представшего перед её глазами зрелища – она явно не может угадать даже такой простой вещи: веселится Михаил или издевается. Что у императора на уме, не знает никто. Он страшен в своей непредсказуемости – как юродивый.
Я. Любарский высказал предположение, что «Михаил даёт некое представление в стиле мимической игры» [CCXLIX]. О том, что перед нами может быть отголосок мима, пишет и К. Людвиг [CCL]. Но, в отличие от актерского представления, где зритель чувствует себя в комфортабельной отделенности от сцены, здесь в непонятное действо вовлечены все – как и у юродивого. Я. Любарский проницательно подметил, что за амплуа, которые принимает на себя Михаил, проглядывают маски мимического театра: и «столоустроитель», и «повар», и «пирующий» встречаются у Хорикия в списке тринадцати устойчивых сценических персонажей [CCLI]. Но исследователь не обратил внимания на то, чем открывается перечисление: «он был и царём…»! В том-то и дело, что перед глазами несчастной женщины образ Михаила как бы двоился; фиглярствуя, он не переставал быть императором. Целью Михаила было показать, что он остаётся царём несмотря на то, что отказывается от атрибутов царства. Харизма для него – вещь абсолютная, а не конвенциональная. Император не играет – он юродствует.
Боговенчанный владыка не брезгует прийти домой к «корчмарке» – но ведь именно так поступает и Симеон. Михаил вдруг оказывается её кумом – но и эмесский юродивый признает своё ложное отцовство по отношению к сыну служанки. Император выкупает женщину у её мужа – но ведь и Виталий из жития Иоанна Милостивого платит проституткам. Амбивалентность царского поведения описана причастием παίδων «играясь» [CCLII] – но именно это слово постоянно прилагается и к юродивым. Пребывание в женской бане никак не унижает святости Симеона – и точно так же мокрое, только что из бани, полотенце женщины в руках царя оказывается μεσσάλιον – особым покрывалом, используемым лишь для застилания дворцовых столов [CCLIII].
Если «прочесть» поведение Михаила как юродствование, то совсем иначе предстанет и фраза, которой завершается разобранная выше сцена: «Угощался и трапезничал вместе с ней в подражание Христу, Богу нашему». Здесь отношение к Михаилу оказывается столь же настороженно-амбивалентным, как и отношение к юродивым. «Мимический» контекст никак не объясняет упоминания Христа, а вот «юродский» – вполне: юродивый так же снисходит до подражания людским порокам, как Христос – до принятия человеческого образа!
Михаил – первый в ряду юродствующих правителей. Видимо, Византия знала и других: недаром ведь Феодор Метохит осуждает тирана, «играющего дурака с дураками и дебошира с дебоширами» [CCLIV].
Глава 5 «ВТОРОЕ ИЗДАНИЕ» ЮРОДСТВА
После периода упадка юродство постепенно вновь начало возвращать свои позиции в обществе.
Любопытно, что такая же динамика прослеживается и на другом «сверхдолжном» христианском подвиге – столпничестве. В V в. прославились два столпника, в VI в. – один, в первой половине VII в. – ещё один (все четверо – сирийцы). Затем столпничество прерывается на два с половиной века: следующие два столпника прославились уже в X в., в XI в. – ещё один (все – в Константинополе и окрестностях) [CCLV]. Подобное сходство тем более показательно, что между двумя этими подвигами существует известное внутреннее родство. На первый взгляд это может показаться парадоксом: ведь столпник выставляет свой подвиг на всеобщее обозрение, а юродивый- тайный святой. Однако на глубинном уровне все становится понятным: столпник лишь предельно обнажает ту подспудную жажду всеобщего внимания, которая присуща и юродству. В обоих подвигах многим виделась большая потенциальная угроза гордыни, и ещё в V в. Феодориту Киррскому приходилось защищать правомерность столпничества при помощи таких аргументов, любой из которых подошёл бы и для апологии юродства:
Господь собирает людей, [показывая им] нечто невероятное (παραδόξω), и так приуготовляет их к выслушиванию пророчеств. Кто же не испытает потрясения, увидев, что божественный муж шествует голым? Подобно тому, как всемогущий Бог отдавал такие приказы каждому из пророков, заботясь о [душевной] пользе тех, кто живёт чересчур легко, точно так же Он и это новое и невероятное зрелище задумал для того, чтобы привлечь людей и приуготовить их к выслушиванию наставления [CCLVI].
Наконец, у нас есть случай полного сращивания этих двух видов аскезы. В житии Феодора Эдесского (BHG, 1744), которое как раз и маркирует собою начало возрождения столпничества, мы находим следующий рассказ:
Святой увидел [за городом] множество столпов… и спросил, что это. Церковные иереи, шедшие с ним, сказали, что столпы были построены в дни благочестивого императора Маврикия [в конце VI в.] и на них в разное время жило много столпников, которые проводили так всю жизнь. Когда же святой спросил, живёт ли ещё на этих столпах хоть один монах-столпник, они ему отвечали, что не осталось никого, за исключением единственного, очень старого, по имени Феодосии…потерявшего рассудок (τάς φρένας άπολωλεκότα): он, мол, выглядывает сверху, и когда видит прохожих, то одним радуется и говорит им приятное, а другим жалуется и оплакивает себя и их. Отсюда, мол, следует, что он не в себе (έξεστηκώς). Святой спросил, сколько времени этот человек живёт на столпе, и они отвечали, что точно не знают, сколько, но от него слыхали, что он провёл на столпе восемьдесят пять лет [CCLVII].
Разумеется, Феодор не поверил в безумие старца и пришёл к нему за наставлением. Тот сперва просил оставить его в покое, дабы оплакивать свои немощи, но, просвещённый свыше, отбросил притворство и вступил с Феодором в нормальное общение, предварительно обязав святого не раскрывать его, Феодосия, тайну.