Ян Добрачинский - ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
Благодаря сотрудничеству с Иосифом, мое состояние растет и умножается, хотя теперь я не прикладываю к этому никаких усилий. Я стал почти так же богат, как он. Нас считают самыми состоятельными людьми во всей Иудее. Сколько радости я мог бы доставить Руфи этим богатством, будь она здорова! Но она равнодушно глядит на все мои приношения. Изредка я кладу ей на постель драгоценности, привезенные из дальних стран; чтобы не обидеть меня — а Руфь удивительно деликатна — она с минуту перебирает перстни и браслеты своими маленькими ручками, такими ловкими во всяком рукоделье, а потом говорит: «И вправду очень красиво…» Ее голос выдает уныние, хотя она и старается его скрыть. «Унеси это…» — произносит она, вытягивается, легким кивком головы делает мне знак, чтобы я ушел, и закрывает глаза. Всякий раз, когда я это вижу, спазм перехватывает мне горло. Вот и сейчас, когда я пишу об этом.
Я всегда полагал, что богатство, нажитое мной по воле Всевышнего, было ниспослано в знак Его расположения ко мне. Перечитывая какую–нибудь агаду перед тем, как отдать ее другим, я нередко думал, что Предвечный доволен мной, раз позволяет мне так писать о Нем. Откуда же тогда взялась эта болезнь, словно заноза, впившаяся в руку работника? Почему именно меня решил Он сломить, когда вокруг столь великое множество грешников, так и остающихся безнаказанными? Иногда мне кажется, будто я заточен в какую–то ужасную тюрьму, где людей подвергают страшным пыткам, и в то же время прямо за решеткой я вижу дома, в которых люди живут своей повседневной жизнью: любят, переживают маленькие будничные радости, столь мало ценимые на воле, но столь взыскуемые в заточении. Кто знает цену здоровью, пока к нему в дом не придет болезнь? Кто в состоянии понять, что любовь способна высосать из человека все силы, и тогда он теряет возможность помочь тому, кого любит?
Разумеется, моя собственная боль кажется мне невыносимее любой другой, однако же я не могу не признать, что весь мир полон жестоких страданий, которых не миновать никому, поэтому каждый в какой–то степени достоин сочувствия. Кто знает, может, мы все живем в тюрьме, и заглядываясь на дом соседа и завидуя его счастью, мы на деле видим перед собой точно такую же тюрьму. Если тому, что грядет, действительно суждено перевернуть мир, то это грядущее должно как–то объяснить абсурдность жизни. Пусть «абсурдность» и не совсем точное слово — я не могу подобрать другого. Ты меня знаешь, Юстус, знаешь, что я всегда останусь верен Всевышнему. Я не в силах отказаться от надежды, что Он все же пожелает мне помочь. Впрочем, даже если я лишусь этой надежды, то не посмею отступиться от Него. Что мне тогда останется? Я — истинный израильтянин, один из тех, которые призваны свидетельствовать о Нем. Моя жизнь сложилась так, что всякое мое деяние в то же время и акт служения Ему; в противном случае, оно теряет для меня всякий смысл. Я не убегу перед Ним, как Иона. Так за что Он сокрушил меня этой болезнью?
Вот, дорогой мой учитель, каково состояние моего духа, о котором ты спрашивал. Как видишь, оно сильно изменилось с тех пор, как я сиживал у твоих ног и внимал твоим наставлениям. Иногда мне кажется, что я сильно постарел. Знаю, что не пристало мне так говорить перед лицом твоей достойной старости. Напиши мне ответ, и я тоже напишу тебе о себе и о Руфи… О, если бы я только мог сообщить тебе: «Она здорова!»
ПИСЬМО 2
Дорогой Юстус!
Глядя на страдания Руфи, я всеми силами стараюсь что–то предпринять и не сидеть сложа руки. Возможно, я только ищу в этом спасение от отчаяния. Пусть так. Лучше тешить себя мыслью, что я хоть как–то ей помогаю, чем, опустив руки, беспомощно смотреть на ее бледное лицо, на прозрачные веки в голубоватых прожилках и прислушиваться к ее дыханию, похожему на стон. О, Адонаи! это выше человеческих сил! Иов потерял своих детей, однако нигде не сказано, что он смотрел на их мучения. Страдания ближнего создают некий замкнутый мир, в котором невозможно жить, но и убежать тоже невозможно, даже ценой смерти. Впрочем, когда приходится выбирать между болью и смертью, то обычно не выбирают ничего.
Великий Совет фарисеев послал Хуза, Лазаря и Самуила поближе присмотреться к деятельности Иоанна бар Захарии, и я тоже отправился с ними. Не только любопытство влекло меня к нему. В наше сознание глубоко впечатались священные истории о пророках, которые исцеляют и воскрешают мертвых. Я все вспоминаю про сына вдовы из Сарепты Сидонской… Конечно, она была добросердечная женщина, однако язычница, чужой нам крови и веры. А я — иудей, верный служитель Закона, фарисей… Я служу Всевышнему всей своей жизнью: не скуплюсь на милостыню, не общаюсь с иноверцами, забочусь об очищении, соблюдаю посты и молитвы. Не буду хвастаться… Когда я сам бываю собой доволен или другие удостаивают меня похвалой, то я испытываю удовлетворение и радость лишь в первый момент; но это быстро проходит: словно ты съел вкусную фигу, после которой притупляется вкус к остальным. Впрочем, ты меня знаешь. Не буду хвастаться, однако мне сдается, что моя работа чего–нибудь да стоит. Я учу и знаю, что меня слушают. Агады, которые я пишу, в доступной форме говорят о величии, силе и славе Предвечного. Вот я расскажу тебе одну из них, как раз недавно написанную: Равви шел по дороге и встретил ангела, несущего лук. Они сошлись в узком месте, и ни один не хотел уступить другому дорогу. «Уступи мне, — говорит равви, — я занят мыслями о Нем… Отойди». Но ангел не сошел с дороги. «Почему ты не пропускаешь меня?» — вышел из терпения учитель (а это был очень мудрый учитель, знающий все тайны земли и неба; когда я писал эту агаду, я думал о тебе, Юстус). Тогда ангел сказал: «Я уступлю тебе дорогу, если ты скажешь мне, какой Он». Равви усмехнулся: «Хороший вопрос! Но я могу на него ответить. Он подобен молнии: обрушивается на грешника и повергает его на землю». — «А что Он делает с праведниками?» — спросил ангел. «Ты носишь Его лук, а этого не знаешь? — заметил равви. — Случается, что Он и праведника пронзает своими стрелами…» — «Но зачем?» — «Он поступает так, когда человек чересчур возвеличивается. Помнишь, как Он боролся с Иаковом и будучи не в силах одолеть его, наконец, поразил в бедро?» — «Значит, ты считаешь, досточтимый равви, что Он боится человека?» — «Не говори так, это кощунство. Я бы сказал так: в Нем есть тайная слабость, и если человек постигнет ее, то станет равен Ему силой. Но тайна эта открыта только мудрейшим…» И ангел сошел с дороги мудрого учителя.
Как тебе нравится эта агада? Это моя мысль, что Он всемогущ, но есть в Нем тайная слабость. Надо только уметь разгадать ее. Видимо, Праотец Иаков сумел, так как ни в чем не отступил перед Ним. Мне, к сожалению, это не удалось.
Как найти разгадку? Мне когда–то казалось, что мир состоит из двух частей: в большей обретаются грешники и язычники, в меньшей — праведники и последователи Закона. Сейчас я начинаю думать, что это разделение было чересчур упрощенным: таких грешников, как Иосиф, никак не поставишь в один ряд с совсем уже заблудшими душами; и в то же время не менее несправедливо оправдать таких верных, как саддукеи. Мало ведь просто называться верным, носить таллит с пятью кистями и тефиллин. Все мы непрерывно восходим по некоей лестнице, вроде той, которую Иаков видел во сне, и нам не дано знать, на какой ступени находится дверь, допускающая к тайне Всевышнего. Даже если ты фарисей, тебе все равно далеко до заветной ступени. Тем более что отнюдь не все наши хаверы отличаются благочестием, взять хотя бы равви Иоиля… Меня раздражает, что они выставляют напоказ свою набожность, как уличная девка свое тело.
Но даже если не все фарисеи по–настоящему благочестивы и добродетельны, фарисеи с их неустанными молитвами, постами, размышлениями и страхом перед всем нечистым, то что тогда говорить о нравственности среднего амхаарца, гнусно погрязшего в грехе и занятого только удовлетворением своих страстей? Уж он–то никогда не обращает взора к небу и живет, подобно скотине, не задумываясь и нимало не заботясь о том, что существует Всевышний, ангелы, добродетель… Досточтимый Гиллель учит: «Приблизим Закон к народу», и я по крайней мере пытаюсь это сделать. Мои агады расходятся среди хаверов, а те, в свою очередь, передают их другим. Однако какому же амхаарцу придет охота их слушать? Вот если бы я учил, как выпекать хлеб из песка, тут они сразу бы все сбежались; а дела Всевышнего их не интересуют.
Но как будешь думать о взаимоотношениях Закона и народа, когда в доме такое несчастье? Страдания Руфи ужасны… Я слушаю ее стоны, смотрю на дрожащие от боли губы — и мне не до размышлений о славе Предвечного. Ты спрашиваешь, а что же врачи… Они ничем не могут помочь. Да что врачи… Поначалу они приходили самоуверенные, громогласные, ставили диагноз еще до того, как узнавали о болезни; а потом, исчерпав все свои средства, замкнулись в многозначительном молчании, перестали отвечать на мои вопросы и только обменивались друг с другом непонятными медицинскими терминами. Они уже ничего не обещали и никакой помощи не приносили, зато требовали все большую плату. В конце концов, они стали исчезать… Поочередно покидая мой дом, они заверяли, что Руфь непременно выздоровеет. Но когда, так никто и не сказал; все только советовали набраться терпения да пожимали плечами, словно давая мне понять, что я надоел им своими вопросами и нелепыми требованиями. Хотя бы один выдавил из себя признание, что наука их бессильна; нет — они скорее были склонны приписывать неудачу моей назойливости.