Клайв Стейплз Льюис - Письма Баламута
Чем больше думаешь, тем хуже становится. А он прошел через все так легко. Ни медленно нарастающих подозрений, ни приговоров врача, ни больниц, ни операционных столов, ни фальшивых надежд. Раз — и освободился! На какой–то миг все показалось ему нашим миром. Бомбы рвутся, дома падают, вонь, дым, ноги горят от усталости, сердце холодеет от ужаса, голова кружится… и тут же все прошло как дурной сон, который никогда не будет иметь никакого значения для него. Эх ты, обманутый дурак! Заметил ли ты, как естественно — словно он для того и родился — этот червяк, рожденный на земле, вошел в свою новую жизнь? Как все его сомнения мигом стали для него смехотворными? Я знаю, что он говорил самому себе: «Да, конечно, так всегда и было. Все ужасы были одинаковы. Сначала становилось все хуже и хуже, меня как будто загоняли в бутылочное горлышко, и именно в тот момент, когда я думал, что это конец, — ужасы кончались, становилось хорошо. Когда рвали зуб, боль нарастала, — а потом вдруг зуба нет. Дурной сон переходил в кошмар — и я просыпался. Человек все умирает и умирает, и вот — он уже вне смерти. Как я мог сомневаться в этом?»
И когда он увидел тебя, он увидел и Их. Я знаю, как все было. Ты отпрянул ослепленный, ибо тебя они поразили сильнее, чем его поразили бомбы. Какое унижение, что эта тварь из праха и грязи могла стоять, беседуя с духами, перед которыми ты, дух, мог только ползать! Вероятно, ты надеялся, что ужас и вид иного, чужого мира разрушит его радость. Но в том–то все и горе, что Они и чужды глазам смертных, и не чужды. Вплоть до этого мира он не имел ни малейшего представления о том, как Они выглядят, и даже сомневался в Их существовании. Но когда он увидел Их, он понял, что он Их всегда знал. Он понял, какую роль каждый из Них играл в его жизни, когда он думал, что с ним нет никого. И вот он мог сказать Им, одному за другим, не «Кто ты?», а «Значит, это все время был ты!». Все, что он увидел и услышал при встрече, пробудило в нем воспоминания. Он смутно ощущал, что всегда был окружен друзьями, с самого детства посещавшими его в часы одиночества, и теперь наконец это объяснилось. Он обрел музыку, которая таилась в глубине каждого чистого и светлого чувства, но все время ускользала от сознания. И, узнавая Их, он стал Им родным прежде, чем тело его успело охладеть. Только ты остался ни при чем по своей глупости.
Он увидел не только Их. Он увидел и Его. Эта низкая тварь, зачатая в постели, увидела Его. То, что для тебя огонь, ослепляющий и удушающий, для него теперь свет прохладный, сама ясность и носит облик Человека. Тебе хотелось бы отождествить его преклонение перед Врагом, его отвращение к себе и глубочайшее сознание своих грехов (да, Гнусик, теперь он видит их яснее, чем ты) с твоим шоком и параличом, когда ты угодил в смертоносную атмосферу Сердца Небес. Но это ерунда. Страдать ему еще придется, однако они радуются этим страданиям. Они не променяли бы их ни на какие земные удовольствия. Все те прелести чувства, сердца или разума, которыми ты мог бы искушать его, даже радость добродетели, теперь, при сравнении, для него, как побрякушки размалеванной бабы для мужчины, узнавшего, что та, кого он любил всю жизнь и считал умершей, жива и стоит у дверей. Он поднят в мир, где страдания и радость — безусловные ценности, и вся наша арифметика теряет свой смысл. И вот снова мы сталкиваемся с необъяснимым. Наша главная беда (помимо никчемных искусителей, вроде тебя) — промахи нашего исследовательского отдела. Если бы мы только могли разнюхать, чего Он в действительности хочет! Увы, это знание, само но себе столь ненавистное и неприятное, необходимо для нашей власти. Иногда я просто прихожу в отчаяние. Меня поддерживает лишь убеждение, что наш реализм, наш отказ от всякой ерунды и трескучих фраз должен победить. А пока я займусь тобой…
В высшей степени искренне и все сильнее тебя любящий дядя Баламут.
Баламут предлагает тост
Введение
Меня часто просили продолжить "Письма Баламута", но много лет мне очень не хотелось этого делать. Никогда не писал я с такой легкостью, никогда не писал с меньшей радостью. Легкость, конечно, вызвана тем, что принцип бесовских писем, раз уж ты его придумал, действует сам собой, как лилипуты и великаны у Свифта, или медицинская и этическая философия "Едгина" или чудесный камень у Анстея. Дай ему волю — и пиши хоть тысячи страниц. Настроить разум на бесовский лад легко, но неприятно, во всяком случае — забавляет это недолго. От напряжения у меня как бы сжало дух. Мир, в который я себя загонял, говоря устами беса, был трухлявым, иссохшим, безводным, скрежещущим, там не оставалось ни капли радости, свежести, красоты. Я чуть не задохнулся, пока не кончил книгу, а если бы писал дальше, удушил бы читателей.
Кроме того, меня раздражало, что книга моя — такая, а не другая, хотя "другую" никто бы не смог написать. Советы беса-руководителя бесу-искусителю надо было бы уравновесить советами архангела ангелу. Без этого образ человеческой жизни как-то скособочен. Но даже если бы кто-то гораздо лучший, чем я, добрался до таких высот, каким слогом он бы писал, в каком стиле? Стиль и в самом деле неотторжим от смысла. Простой совет тут не годился бы, каждое слово должно издавать райское благоухание. А теперь не разрешают писать, как Трэерн, хотя бы вы и могли, — современная проза "функциональна" и потому утратила половину своих функций. (Честно говоря, "идеал стиля" предписывает не только "форму", но и "содержание".)
Годы шли, неприятные чувства забывались, я все чаще думал о разных вещах, о которых надо бы сказать через беса. "Писем" я твердо решил больше не писать, и в голове у меня вертелось что-то вроде лекции или беседы. Я то забывал ее, то вспоминал, как вдруг "Сатердей ивнинг пост" попросила меня что-нибудь дать, - и пистолет выстрелил.
К. С. Л.
Ад. Выпускной банкет бесов–искусителей. Ректор училища, д–р Подл, предложил выпить за здоровье гостей. Баламут, почетный гость, встал, чтобы провозгласить ответный тост:
«Ваше неподобие и вы, немилостивые господа!
Вошло в обычай на таких банкетах обращаться прежде всего к тем, кто только что окончил курс и вскорости начнет работу искусителя. Охотно подчиняюсь. Я помню, с каким трепетом ожидал первого назначения, и надеюсь — нет, уверен, — что каждый из вас немного волнуется сегодня. Путь открыт! Ад вам в помощь! Мы ждем от вас многого. Если же не дождемся, сами знаете, что будет.
Ни в коей мере не хотел бы угасить тот полезный, здравый страх, тот упорный ужас, который только подстегнет вас. Часто будете вы завидовать людям, которые как–никак забываются сном! Однако я все же приободрю вас, обрисовав нынешнюю ситуацию.
Наш многоунижаемый ректор в своей речи как бы просил прошения за скупость предложенных нам яств. Конечно, его вины здесь нет, но невозможно отрицать, что души, чьими муками мы питаемся, — самого низкого качества. Искусство лучших наших поваров не в силах придать им маломальский вкус.
Но суть не в том. Да, поживиться нечем; однако, надеюсь, вы — не рабы чревоугодия. Посмотрим, нет ли других, более весомых достижений.
Прежде всего, смотрите, сколько тут всего! Качество — хуже некуда, зато такого количества душ (если это души) еще не бывало.
Мало того, казалось бы, такие души — нет, кляксы от душ — и губить не стоит; но ведь Враг почему–то решил, что их стоит спасать! Поверьте, решил. Молодые, неопытные искусители представить себе не могут, как мы крутились, как вертелись, чтобы изловить их.
Трудность именно в том, что они ничтожно мелки. Они, мерзавцы, такие тупые, такие пассивные, так зависят от среды! Буквально никак не доведешь их до той свободы выбора, при которой грех становится смертоносным. Заметьте, надо их довести — и все, дальше идти нельзя, там другая опасность, они могут раскаяться. А не доведешь — пойдут в лимб , ни в рай, ни в ад они не годятся. Не стали, говоря строго, людьми — что ж, опускайтесь ниже человека, многим даже нравится.
Выбирая то, что Враг назвал бы «дурным», существа эти почти (или совсем) не отвечают за свои действия. Им непонятно, откуда взялись и что означают нарушенные ими запреты. Совесть их невозможно отслоить от социума, от среды. Конечно, мы старались. чтобы язык еще больше все запутал — скажем, взятку они называют «чаевыми» или «подарком». Искуситель должен прежде всего превратить их выбор в привычку (достигается повторением), а потом, что очень важно, — в принцип, который они готовы отстаивать, Тогда все пойдет как по маслу. Простая зависимость от среды, — может ли кисель устоять? — становится кредо, идеалом:
«Как все, так и я». Сперва они просто не видели запрета, теперь у них что–то вроде убеждений. Истории они не знают и зовут нравственный закон Врага «пуританским» или «буржуазным». Так в самой их сердцевине возникает плотный, твердый сгусток — они намеренно идут, куда шли, и отвергают соблазны. Сгусток невелик, они ничего не знают о нем (они вообще мало знают), это не пламя какое–нибудь (куда там, не хватит чувств, да и воображения!), он даже аккуратненький, скромненький, словно камешек. Однако дело свое он делает: наконец они по собственной воле отвергают так называемую благодать.