Дмитрий Мережковский - Франциск Ассизский
– Что ты, Франциск, что с тобой? – проговорил наконец.
– Ничего, говори, я слушаю, – ответил Франциск таким же, как лицо его, незнакомым голосом, и медленно-трудно, как бы с нечеловеческим усилием, губы его искривились странным подобием улыбки: если бы улыбнулся мертвец, было бы так же страшно; медленно-трудно, как будто с тем же усилием нечеловеческим, поднял руки и закрыл лицо.
«Отцеубийца!» – вспомнил Бернардо и вдруг понял все и провалился в ту же дыру, как Франциск.
– Господи! Господи! – прошептал, и губы его искривились таким же подобием улыбки, как у Франциска: точно мертвец мертвецу улыбнулся. Но в ту же минуту воскликнул громким голосом, как будто звал на помощь и знал, что будет услышан:
– Матерь Божья! Матерь Божья!
И, едва воскликнул, – две могучих руки обняли Франциска (понял он только потом, что это руки Бернардо), обняли, подняли, вынесли, как два могучих крыла, из темной дыры в светлое небо, где сердце его утонуло в блаженстве, как утопает жаворонок в солнце.
Так же точно и Бернардо обняли, подняли, вынесли два могучих крыла – две могучих руки (понял и он только потом, что это были руки Франциска).
Плакали оба от радости, обнявшись. Как молния сплавляет два металла в один, радость эта сплавила два сердца в одно.
В ту же ночь сказал Бернардо Франциску, что решил, продав имение свое и раздав его нищим, последовать за Господом.[120]
«Первый, данный мне Господом брат, – Бернардо, – вспомнит Франциск, умирая. – Первый исполнил он в совершенстве евангельскую заповедь: роздал все свое имение нищим. Вот почему я люблю его больше всех братьев, и хочу, и приказываю, чтобы все наместники Братства любили его и почитали, как меня самого».[121]
XL
Сила одного человека силой другого не вдвое, а бесконечно умножается в братстве, как отражение в двух зеркалах, поставленных друг против друга и углубляющих друг друга до бесконечности: так сила Франциска умножилась силой Бернардо. Тотчас же за ним последовали и другие братья, – простые люди и знатные, бедные и богатые, невежды и ученые. Души человеческие зажигались, как свечи, одна о другую. Если одна звезда на небе затеплилась, то скоро все небо будет в звездах.
С первыми тремя учениками – Бернардо, Пьетро да Каттани, соборным каноником, юрисконсультом и законоведом ученейшим, и священником Сильвестром,[122] – сойдя с горы св. Демиана в долину Портионкулы, к Богоматери Ангелов, принялся Франциск чинить и эту церковь, такую же ветхую и полуразрушенную, как та, св. Демиана. Но, так как работали уже четверо, и братьев с каждым днем прибывало все больше, то работа и здесь закипела не хуже, чем там.
Братья жили в соседнем дремучем лесу, Риво-Торто, сначала в отдельных кельях, – низких и тесных, из ивовых прутьев и глины, крытых соломою мазанках, а потом построили общую, большую, но такую же бедную.[123] Милостыню собирали в Ассизи и окрестных селеньях. Толстого и жесткого войлока, темно-коричневого, «звериного» цвета одежда, у всех одинаковая, не отличалась ничем, кроме белых, на куколях, крестиков, от одежды горных поселян и пастухов.[124] Кто они, иноки или миряне, недоумевали все. «Дикими лесными людьми», silvestres homines, называли их одни; женщины, завидев их издали, пугались, как леших; а другие считали их просто бродягами или даже разбойниками.[125] Когда же их самих спрашивали: «Кто вы такие?» – они отвечали одним: «Кающиеся люди из Ассизи», а другим: «Скоморохи Божьи, joculatores Dei, возносящие сердца людей и пробуждающие в них радость о Духе Святом».[126]
XLI
«Раем Серафимским», Paradisus Seraphicus, назовет легенда эту первую пустыньку Блаженных Нищих в Портионкуле, «Частице Земли», – первой точке царства Божия на земле, как на небе.[127] Жили они, воистину, как первые люди в раю.
Вот мы оставили все и пошли за Тобой, что же нам будет за то? (Мт. 19, 27), —
не спрашивали Господа, как Петр, потому что уже получили во сто крат больше того, что оставили. Вышли из мира – темной дыры и увидели свет. Жить перестали, – начали быть; душу свою потеряли, – нашли. Поняли, как понял Франциск, глядя в несказанно голубое небо на горе Субазио, какое блаженство – нищета, нагота, свобода. Солнцу, небу, облакам, и лицам зверей, и лицам человеческим радовались так, как будто в первый раз их увидели.
Рыцари Прекрасной Дамы, Нищеты, все были влюблены в нее; оттого что об этом узнали, – и радовались так, и, с каждым дыханием, с каждым биением сердца, что-то в них пело: «Свобода! Свобода! Свобода!»
XLII
В день обновления церкви, 24 февраля 1209 года, день св. евангелиста Матфея, священник из Бенедиктинского аббатства на горе Субазио отслужил обедню у Богоматери Ангелов. В этот день читалась за обедней 10-я глава Евангелия от Матфея, напутственное слово Господа Двенадцати.
Только что священник, обратившись к пастве, произнес:
ite et docete,
идите, проповедуйте, —
как послышалось Франциску, что это говорит ему не священник, а сам Иисус, так же, как тогда, в церкви св. Демиана, сошедший с креста.
Идите, проповедуйте, что приблизилось царство небесное. Больных исцеляйте, прокаженных очищайте, мертвых воскрешайте, бесов изгоняйте. Даром получили, даром и давайте. Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в пояса ваши, ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Ибо трудящийся достоин пропитания… Вот Я посылаю вас, как овец среди волков; будьте же мудры, как змии, и просты, как голуби… Как или чтó сказать, не заботьтесь… ибо не вы будете говорить, но Дух (Мт. 10, 7–20).
«Вот чего я хочу! вот чего я жажду!» – подумал Франциск с такою радостью, с какой человек, прошедший знойную пустыню и увидевший вдруг свежую воду, хочет сбросить с себя все, обнажиться и кинуться в воду. Был уже наг? Нет, все еще слишком одет.
Тотчас после обедни выйдя из церкви, сбросил плащ, снял деревянную обувь, опоясался, вместо кожаного пояса, веревкой, кинул посох, кинул суму.[128] Что бы кинуть еще, от чего обнажиться, не знал. О, если б снять рубашку с тела, как в палате суда, – не устыдиться пред лицом всего мира наготы своей и Его, Распятого!
То же сделали и все ученики Франциска: поняли, чего хотел, – сердцем услышали молитву его: «Даруй мне нищеты Твоей совершенной, нищий из нищих, нагой из нагих, Иисус!»
XLIII
«В те дни, – вспоминает легенда, – когда приходило к Франциску столько людей, что он уже думал соединить их в Братство и не знал, как это сделать, было ему видение во сне: к маленькой черной курочке теснилось такое множество цыплят, что она не знала, как собрать их всех под крылья свои. А проснувшись, подумал он: „Черная курочка – я, а множество цыплят – множество людей, идущих ко мне, с которыми я не знаю, что делать… Но знает Святая Римская Церковь: к ней-то я и пойду, ей-то и вверю все дело мое“.[129]
XLIV
Чтобы идти в Рим, надо было сочинить устав нового Братства. Но не было в мире человека менее Франциска к этому способного. Чувствовал он это, должно быть, и сам: вместо правила записал, или с голоса его записали другие «в словах кратчайших и простейших», то, что слышал он из уст самого Иисуса тогда, во время Портионкульской обедни, о блаженстве нищих. С этим и пошел в Рим, летом 1210 года.
Знал ли, что в тот самый день, как пошел, – «Серафимскому раю» наступил конец?
XLV
Папа Иннокентий III, как ни был умен, не мог понять, чего хотят от него эти странные, «дикие, лесные люди», silvestres homines, – Франциск и одиннадцать пришедших с ним братьев. «Жить, – говорили, – хотим по Евангелию». Многие уже приходили с этим в Рим: альбигойцы, патарины, бедняки лионские, ученики Арнольда и сколько еще других! Все они хорошо начинали, но кончали скверно – бунтом против Церкви и ересью. Где же была порука, что и эти так же не кончат?[130] Если хотели, в самом деле, только «жить по Евангелию», отчего не постригались в любое из монашеских братств? – «Новое Братство повелел мне основать Господь», – повторял с тихим упорством Франциск или молчал с таким видом, как будто знал что-то, чего не мог или не хотел сказать никому.[131]
«Прост и глуп, simplex et idiota, и глупостью может наделать беды», – решили наконец о Франциске все приближенные папы.[132] С тем, что Франциск может беды наделать, соглашался и папа, но не с тем, что он глуп. «Кто это? что это?» – недоумевал он, вглядываясь в лицо его, вслушиваясь в речи: с папой говорил он хотя почтительно, но так, как мог бы говорить и с последним из Нищих Братьев.
Что было делать с ним папе? «Нет, не благословляю жить по Евангелию», – нельзя было прямо сказать, но и благословить непонятное – опасно. «Правило твое, сын мой, кажется нам трудным, сверх сил человеческих, – ответил он осторожно, умно. – В ревности твоей мы не сомневаемся, но должны думать и о тех, кто за тобой последует: будет ли им под силу жить, как ты живешь? Люди слабы, и добрая воля их редко бывает постоянной. Ступай же и молись, чтобы Господь открыл тебе волю свою, а мы еще подумаем».