Дмитрий Мережковский - Иисус Неизвестный
«Смрад какой!» – скажут и о нашей падали, а Он что-то о нашей красоте скажет, – и мы воскреснем.
XX
Иисус – мир да будет над Ним – говорит: мир сей мост; проходи по нем и не строй себе дома.[197]
Это арабская надпись на воротах рухнувшего моста, в развалинах каким-то монгольским императором, в славу свою, построенного и запустевшего города, в непроходимой пустыне Северной Индии. Слово это, хотя и не подлинно, но, если не ухом, то сердцем, как будто из Нагорной проповеди, верно подслушано. Ветром каким эта пыль Галилейского цветка занесена в Индию, если не Его же уст дыханием – Духом? Скольких сердец, любивших Его, от Него до этой надписи, должна была протянуться огненная цепь! И не значит ли это, что «живой, неумолкающий голос» Его, из рода в род, из века в век: «видели?» – «Видели». – «Слышали?» – «Слышали», – не только в христианстве, в Церкви, звучал, но и во всем человечестве? Не значит ли это, что единая Вселенская Церковь, невидимая, больше, чем кажется нам, – чем, может быть, ей самой кажется?
XXI
Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди их (Мт. 18, 20), —
вот основа видимой Церкви в Евангелии, а вот и невидимой – на полуистлевшем клочке папируса, найденном на краю Ливийской пустыни, – может быть, гробовой ладанке:
Там, где двое… они не без Бога; и где человек один, – Я с ним.[198]
Если именно сейчас, как никогда, мы одни, то это – самое драгоценное, подлинное, как бы только что сегодня сказанное, прямо из уст Его услышанное, слово. Каждый из нас не ляжет ли в гроб и не встанет ли из гроба, с этой ладанкой: «Я – один, но Ты со мной»?
XXII
Косточки довольно палеонтологии, чтобы восстановить допотопное животное – исчезнувший мир; звездного луча довольно спектральному анализу, чтобы зажечь потухшее солнце: может быть, и Аграфа довольно будет евангельской критике, чтобы осветить самое темное в жизни и в лице Иисуса Неизвестного.
А сейчас, кажется иногда, и слава Богу, что этого почти никто не знает, что этой Божьей тайны нельзя людям открыть, пока сама не откроется. Самый свежий родник – тот, из которого никто еще не пил: такая свежесть в Аграфах; первый поцелуй любви сладчайший: такая сладость в Аграфах. А все-таки страшно: точно в темноте нам шепчет на ухо Он Сам.
Если Он «всегда с нами до скончания века», то, конечно, не молчит, а говорит, и это всегдашнее слово Его – Аграф. Сердце человека – тоже «незаписанное слово Господне», и того, в Евангелии, может быть, нельзя прочесть без этого.
Тем же будет когда-нибудь Аграф для евангельской критики, чем «досиноптический источник» был для синоптиков, – темным, в светлом доме, окном в ночь Иисуса Неизвестного.
С мертвой точки сдвинется евангельская критика, а может быть, и все христианство, только тогда, когда заглянет за черту Евангелия, туда, где последний свидетель соглашается с первым, Иоанн – с Марком, где вместо четырех Евангелий – одно, «от Иисуса», и где, среди восходящих из-за горизонта, невидимых звезд, таинственнее всех мерцает созвездие Креста – оба неба, дневное и ночное, соединяющий знак:
Иисус вчера и сегодня и вовеки тот же (Евр. 13, 8),
тот же всегда и везде – по сю и по ту сторону Евангелия.
XXIII
Девять зеркал: видимых нами – четыре – наши Евангелия, и пять невидимых: общий для Матфея и Луки, досиноптический источник, Q, «два особых» (Sonderquelle), по одному у каждого из них; нижний слой. А, IV Евангелия, и, наконец, самое темное, близкое к нам, зеркало – Agrapha. Девять зеркал поставлены друг против друга так, что одно в другом отражается: одно зеркало, Марка – в четырех – Матфея и Луки – двух видимых и двух невидимых, и все эти пять зеркал – в одном невидимом – Q; и все эти шесть в двух зеркалах Иоанна – в видимом – В, и невидимом – А; и, наконец, все эти восемь – в девятом, самом глубоком и таинственном, – в Аграфах.
С каждым новым отражением возрастает сложность сочетаний в геометрической прогрессии, что делает простейшую книгу, Евангелие, сложнейшею. Друг в друге отражаясь, углубляют друг друга до бесконечности; противоположнейших светов лучи пересекаются, преломляются, и между ними всеми – Он. Только так и могло быть изображено Лицо Неизобразимое. Если ни для какого другого лица во всемирной истории мы не имеем ничего подобного, то лицо и жизнь Иисуса мы лучше знаем или могли бы знать, чем жизнь кого бы то ни было во всемирной истории.
XXIV
И вот, все-таки: «Vita Jesu Christi scribi nequit, жизнь Иисуса Христа не может быть написана».[199] С этой старинною, 70-х годов, но все еще как будто не устаревшею, тезою Гарнака соглашается, в наши дни, Вельгаузен: мы узнаем об Иисусе, даже у Марка, только необыкновенное, а повседневное – откуда Он, кто Его родители, в какое время, где, чем и как Он жил, – нам остается неизвестным.[200] Но, во-первых, все большее и лучшее знание тогдашней религиозно-бытовой иудейской среды позволяет нам заглянуть и в кое-что повседневное в жизни Иисуса, пусть малое, но важное. Во-вторых, сам Иисус так «необыкновенен», – с этим и Вельгаузен согласится, – что, может быть, неразумно сетовать на то, что и от свидетелей жизни Его мы узнаем больше необыкновенного, чем повседневного. И наконец, в-третьих: только необыкновенное мы знаем об Эдипе, Гамлете, Фаусте (1-й части); о двух последних – по нескольким месяцам, о первом – по нескольким часам жизни, но знание наше так глубоко, что, будь у нас нужный к тому поэтический – пророческий дар, мы могли бы, по этому видимому сегменту, восстановить весь невидимый круг, рассказать всю их жизнь. Только «необыкновенное» мы узнаем и об Иисусе, по крайней мере, по целому году, а может быть, и по двум, даже трем годам жизни Его; почему же мы не могли бы, будь у нас нужный дар, восстановить и по этому сегменту полный круг – всю Его жизнь?
Тезу Гарнака сильнее защищает Юлихер. «Только то, каким Иисус казался первой общине верующих, мы можем знать из Евангелий, но не то, каким Он действительно был; так далеко наш взгляд не проникает: горными высотами – первообщинною верою – замкнут для нас евангельский горизонт навсегда».[201] Нет, не навсегда: все «прорекаемые знамения» (Лк. 2, 35), все «недоумения», «соблазны», skandala («блажен, кто не соблазнится о Мне», Мт. 11, 6), может быть, не только действующих лиц в Евангелии, но и самих Евангелистов, суть трещины в этой, как будто глухой, стене предания: сквозь них-то мы за нее и заглядываем, или могли бы заглянуть, в то, чем Иисус не только казался, но и действительно был.
XXV
К тезе Гарнака, чтобы осталась она и сейчас неопровергнутой, надо бы прибавить одно только слово «нами»: нами жизнь Иисуса Христа не может быть написана. Главная здесь трудность познания вовсе не в нашем историческом, внешнем, а в религиозном, внутреннем опыте.
«Первые дни творения, когда земля была расплавлена творящим огнем, так же непредставимы для нас на нынешней охладелой земле, как первичные религиозные опыты, решавшие судьбы человечества», замечает о первохристианстве Ренан, которого едва ли кто заподозрит в излишней церковной апологетике.[202]
Всякое знание опытно. Но для первохристианства вообще, а для раскаленнейшего центра его – жизни человека Иисуса – тем более, у нас нет опыта, ни количественно, ни качественно равного и соответственного тому, что мы хотели бы знать. Мы себя и других обманываем, рассказывая об этой Жизни, как путешественники – о стране, в которой никогда не бывали.
Кажется, Гёте больше любит христианство, чем Евангелие, и Евангелие – больше, чем Христа, но вот, и он знает, что, «сколько бы ни возвышался дух человеческий, это (жизнь и личность Христа) никогда не будет превзойдено».[203]
Два глубоких исследователя и свободнейших евангельских критика наших дней, Гарнак и Буссэ, друг от друга независимо, теми же почти словами, говорят о жизни Христа: «Божеское здесь явилось в такой чистоте, как только могло явиться на земле» (Гарнак). – «Бог никогда, ни в одной человеческой жизни, не был такою живою действительностью, как здесь» (Буссэ).[204]
Вспомним также Маркиона Гностика; многое, может быть, простится ему за эти слова: «О, чудо чудес, удивленье бесконечное! Людям ничего нельзя сказать, ничего подумать нельзя, что превзошло бы Евангелие; в мире нет ничего, с чем можно бы его сравнить». Если это верно о Евангелии – все-таки бледной тени Христа, то насколько вернее о Нем самом.
XXVI
Главная трудность для нас, чтобы даже не рассказать, а только увидеть жизнь Христа, в том и заключается, что она ни с чем не сравнима. Знание – сравнение; чтобы узнать что-нибудь, как следует, мы должны сравнивать то, что узнаем сейчас, с тем, что знали прежде. Но жизнь Христа так ни на что не похожа, несоизмерима ни с чем, что мы знали, знаем и можем узнать, так необычайна, единственна, что нам ее не с чем сравнить. Весь наш всемирно-исторический опыт здесь изменяет нам и, оставаясь в пределах его, мы должны признать, хотя по-иному, чем Гарнак, что жизнь Христа, в самом деле, непознаваема, «неописуема», scribi nequit.