Архимандрит Антонин Капустин - Из Иерусалима. Статьи, очерки, корреспонденции. 1866–1891
Вскоре мы приятно удивлены были появлением целой вереницы чиновников в блестящих мундирах и треугольных шляпах, направлявшейся к тому же садику от консульского дома. Это были консулы французский, мексиканский и греческий, с своими служащими. Около часа почти сидели они большим полукругом в садике, занимая собою всю публику, редко видевшую в совокупности столько знаменитостей городских. Гости угощены были чаем. Отличная любезность и задушевная веселость представителя императора Наполеона (г. де Баррера) всем бросалась в глаза. Когда стало смеркаться, дипломаты попрощались с хозяевами и удалились.
Между тем консульство, с вензеловым щитом августейшего имени, осветилось огнями. Такое же освещение было и по лицевой стороне дома Миссии, над входом в который на высоте поставлен был большой портрет Высокого Именинника, окруженный огненною рамою, а в одном из окон виднелся транспарантный вензель Его с словами: Боже, Царя храни! Когда сырость ночного воздуха увеличилась, комендант вошел в начальнические покои, откуда с любопытством рассматривал в телескоп звездное небо, на котором находились в то время три наиболее занимательные планеты. Собеседников пленила скромность генерала. Совершенно ненароком высказал он, что, кроме одной России, видел почти все страны света, сделав, 30 лет назад тому, кругосветное плавание, причем представлялся даже богдыхану, который удивил его своим географическим невежеством, оказавшись непонимающим, ни что такое Рум (Греция), отчизна странствователя, ни что такое Стамбул с его падишахом! Истинно почтенный паша этот родом из Греции, с освобождением которой он потерял свою отчизну, и, несмотря на свою долговременную отвычку от родного языка, еще свободно объяснялся с нашим о. архимандритом по-гречески.
Часов в 8 солдатам предложен был ужин в доме Миссии, а властям – в консульстве. Вина, по магометанскому закону, гости не пили, и приличные тосты разводились потому водою; за столом в консульстве играла своехарактерная музыка, арабская, с пением. После ужина какая-то труппа итальянцев просила позволения показать гостям и хозяевам опыты эквилибристического искусства своего, превзошедшие ожидания невзыскательной публики. В то же время в кругу военной музыки на дворе показывалось искусство телодвижений ловких обитателей окрестных пустынь. Народ любовался на все это и шумно гулял по двору, рассыпаясь в похвалах русскому имени. Со слов точного переводчика сообщаю одно из множества ублажений, отнесенных к изображению Государя Императора: «да светит добрый Царь и на наш темный угол! света у Него станет на всех» и пр. Очевидно, что это мольба христианского сердца. В половине 11-го часа комендант опять взошел в начальнические покои и попросил позволения удалиться домой. Ему отвечали не менее утонченным изъявлением признательности за благосклонное внимание его к русскому празднику. С отбытием музыки быстро стала расходиться и публика, спеша застать еще отворенными ворота города, и к полночи на «Постройках» наших воцарилась обычная глубокая тишина монастырская.
Странно, конечно, поклоннику встретиться в Иерусалиме с шумом праздничного гулянья. Но в высшей степени отрадно увидеть себя как бы дома в таком отдалении от всего родного. Утро дня царского убедило нас в братском сочувствии нам единоверцев наших, ради нас учинивших торжество, равное с самыми великими праздниками местными. Вечером того же дня другая половина местного населения, если не в общей массе, то в избранных слугах своего правительства, весьма дружественно выказала нам свою также весьма лестную ласку и внимательность, до сих пор здесь еще небывалым образом. Тем ценнее это дружелюбное внимание к нам, что, по странному настроению умов простонародья, с самой весны начали ходить по Сирии и Палестине самые нелепые слухи о скором нашествии московского воинства на Иерусалим из-за Иордана, поводом к которым, без сомнения, послужили наши победы в Азии. Географическое невежество народа, не уступающее, как видно, богдыханскому, ставит Коканд и Бухару в смежности с заиорданской пустыней! Худо и хорошо в мусульманстве то, что уж если раз убедится кто в той или другой судьбе своей, то ничто не поколеблет его ни в его рвении, ни в его унынии. «Думай ты себе что хочешь, а чему быть, то будет! Когда сказано: придут, то и придут верно, – сперва в Шам, а потом и в Эль-Кодс![191]» Так проповедует упорный пророк мусульманский, сидя в тюрьме иерусалимской, куда он попал именно за то, что предсказывал через 5 месяцев (от какого дня, неизвестно) прибытие сюда русских и затем – конец мусульманству.
Сегодня опять великолепное утро, опять палящий полдневный зной, и, конечно, будет опять та же прохладная ночь с пронзающим горным ветерком и глубоко ясным многозвездным небом. Что уподоблю тебе, дщи Иерусалимля?[192]
П.Г. Папандони
Иерусалим. 1-го сентября 1866 г.
Печатается по публикации: Церковная летопись «Духовной беседы». 1866. № 14. С. 662–672.
1867
Пасха в Иерусалиме 1867 г
Пасхальные торжества Святого Града начались мартовским полнолунием, которое припало на этот год в нашу Лазареву субботу, или днем ранее ее, по крайней мере в эту субботу евреи праздновали свою Пасху. В следующее за нею воскресение была Пасха латинская и протестантская. Около того же времени было нечто вроде пасхального праздника и у магометан. В пятницу перед Лазаревой субботой бывает единственное в Иерусалиме магометанское празднество – отправление набожных мослемов на поклонение пророку Моисею в пустыню между Иерусалимом и Иерихоном в один полуразрушенный монастырь, называемый теперь Неби-Муса, предположительно бывший монастырь св. Евфимия Великого, где они остаются 8 дней, гуляя и празднуя по-своему[193]. По миновании праздников магометанского, еврейского и католико-протестантского началось наше приготовление к Пасхе – вместе с коптами, сирианами и армянами. В Иерусалиме, как и везде в христианском мире, торжественные богослужения Великой Седмицы начинаются с четвертка. Их ряд открывается «священным умовением». На сей год обряд умовения ног совершен был самим Патриархом посереди площади, примыкающей с юга к храму Воскресения Христова. Литургия[194] была отправлена им в патриаршей церкви святого апостола Иакова Брата Господня, из которой он и вышел в сопровождении духовенства на площадь[195]. Зрелище было любопытное, и окружающие площадь здания были унизаны народом, между которым виделся в одном месте и фотограф с своим аппаратом. Обряд начался и кончился между 8-м и 9-м часом утра.
В Великий Пяток с 10 часов вечера началась в храме Воскресения Христова великосубботняя утреня. Отправлял ее сам Патриарх с пятью архиереями и множеством низшего духовенства. Пение канона предшествовало при сем пению 118 Псалма, или так называемых статей, а по-гречески энкомий. По окончании канона началось обхождение с Плащаницей. Прямо из соборного алтаря духовенство поднялось особым ходом на Святую Голгофу. Плащаницу несли архиереи, держа ее каждый левою рукою, а в правой имея малое Евангелие. Патриарх шел впереди также с Евангелием в одной (и с посохом в другой) руке. На нем одном виделась митра, все другие архиереи были в клобуках. Достигши Голгофы, Плащаницу распростерли на престоле, устроенном над самым местом водружения Креста. Архиереи поставили на нее свои Евангелия и усыпали ее цветами. Розовые листья разбросаны были также по всему помосту священного места. Начались обычные прошения, слышимые у нас на литии. Патриарх сам вознес первое моление о всей полноте православных и затем отдельные моления о благочестивейшем Государе Императоре, Государыне Императрице, Государе Наследнике, Государыне Цесаревне, Короле Греции и Князе Молдовалахском. Потом архидиакон возгласил другие моления. Молитвою: Владыко многомилостиве… окончилось все Голгофское служение. Цветы с Плащаницы были разобраны христолюбцами. По-прежнему ее взяли архиереи и понесли тем же порядком вниз по северной лестнице Голгофы. Спустившись на помост храма, обошли с плащаницею троекратно[196] священный «Камень разгвождения»[197] или Снятия со Креста и распростерли ее по нему, осыпав снова цветами.
Была полночь. Время отлично благоприятное для плача над погребаемым Зиждителем. За неделю перед тем видев подобную же церемонию латинскую, я невольно сравнивал теперь оба священные обряда. Тогда завернутое в простыню деревянное подобие Христа, простертое на камне сем, заставляло застыть пробивавшуюся из глаз слезу[198]. Теперь, шитое шелками по толстой ткани, неудачное изображение Господа бездыханного вовсе не вызывало слез. Мне казалось, что ни резное ни живописное изображение Спасителя не пригодно было для святейших мест, бывших свидетелями некогда самого воспоминаемого события. Вдали от Иерусалима они, бесспорно, имеют свое значение и производят желанное действие. Но здесь достаточно было бы одних песнопений и прилично сложенных молитв. Так казалось мне. Не выдаю своего взгляда за непогрешимый.