Станислас де Гуайта - Очерки о проклятых науках. У порога тайны. Храм Сатаны
Мы были несправедливы к Сен-Мартену (1743–1803) в первом издании этого очерка: тогда мы судили о нем по беглому и слишком поверхностному чтению «Заблуждений и истины» (1775), дебютной книги, скучной и путаной, где отдельные превосходные страницы скомпрометированы намеренной «темнотой» и ореолом таинственности, от которых автор сумел впоследствии избавиться. Его «Картина естества» (1782) и, особенно, его последние произведения: «Дух вещей» (1800) и «Служение человекодуха» (1802), где влияние Бёме решительно берет верх над менее чистым влиянием его первого учителя[62], свидетельствуют о посвящении маркиза де Сен-Мартена в наивысшие арканы Традиции.
Почти в это же время еще один адепт, женевский пастор Дютуа-Мамбрини, опубликовал под псевдонимом «Келеф бен Натан» книгу, несомненно, сотканную из заблуждений, одно название которой, в сочетании с датой ее появления, довольно красноречиво требует внимательного уважения всех исследователей, интересующихся оккультными вещами: «Божественная философия в применении к свету природному, магическому, астральному, сверхприродному, небесному и божественному; и к незыблемым истинам, которые открыл Господь в тройном аналогическом зеркале вселенной, человека и письменного откровения» (1793, 3 vol. in-8°).
За несколько лет до великой Революции по Европе разъезжали загадочные личности, подозрительный характер которых мы уже отмечали в другом месте[63]: такие, как Сен-Жермен, Месмер и Калиостро. Необыкновенный «комбинатор», но причудливый, экстравагантный, сумасбродный, равно как эрудированный и оригинальный ум, Жозеф Бальзамо, граф Калиостро, не более двух других заслуживает звания высшего адепта. Ни цюрихский пророк Лафатер (1741–1801), реставратор физиогномики и тайный корреспондент русской императрицы Марии; ни визионер Сведенборг (1688–1772), часто гениальный, но своенравный и дерзкий, также не могут претендовать на большее.
То же самое можно сказать о посвященном поэте Жаке Казоте (1720–1792). Его «Влюбленного дьявола», где страсть подвергается каббалистическому анализу, достаточно для того, чтобы обеспечить ему уважение и симпатию, но только не восхищение адептов. Гораздо более, чем своими произведениями и даже своими знаменитыми пророчествами, Казот принадлежит истории магии благодаря удивительным обстоятельствам его судебного процесса и его смерти, которые мы подробно рассмотрели в № 7 «Инициации»[64].
На пороге Империи возникает загадочная фигура Делормеля, которому его книга о «Великом периоде» (Paris, 1805, in-8°), замечательная во всех отношениях, стоила насильственной смерти, уготованной клятвопреступникам и разоблачителям.
Давно известный несколькими вполне посредственными литературными и поэтическими опытами, Фабр д’Оливе (1767–1825) вступает к этому времени на философское поприще, где его ждет бессмертие. Пифагорейское посвящение, полученное им в Германии во времена якобинского Террора, определило этот новый подъем его мысли. Напрасно Наполеон, лучше, чем кто-либо другой, осведомленный о той опасности, которую может представлять для деспотизма распространение оккультных истин, напрасно Наполеон, личный враг этого теософа, удостаивал его непрерывными преследованиями: Фабр д’Оливе расстраивал злобные планы Цезаря и сумел избежать всех его ловушек. Он отыскал средство обойти даже императорскую цензуру и одно за другим опубликовал свои «Представления о чувстве слуха» (1811, in-8°), свой чудесный комментарий к «Золотым стихам Пифагора» (1813, in-8°) и, наконец, в 1815 году, свой бессмертный шедевр: «Восстановленный древневрейский язык» (2 vol. in-4°). Опираясь на предшествующие исследования Вольнея, Дюпюи, д’Эрбело и, в особенности, прославленного графа де Жебелена, он поднимается к истокам речи и, на основе поистине колоссальной эрудиции, отстраивает здание — рухнувшее более трех тысяч лет назад — первоначального, иероглифического древнееврейского языка. Затем, применив к Космогонии Моисея (в просторечии — Книге Бытия) ключ, найденный им в святилищах Египта, он проникает в самое сердце этого некрополя, где покоятся, погребенные под пылью веков, цельная мудрость и наука древнего Востока. Переводя Моисея, он подкрепляет каждое слово научным, историческим и грамматическим комментарием, чтобы «высечь» из него три смысла: буквальный, переносный и иероглифический, соответственно трем мирам древней магии: естественному, психическому и божественному.
Но этим не ограничиваются его работы по теософии и ученые труды. Его «Философическая история рода человеческого», вышедшая в 1822 году (2 vol. in-8°), раскрывает перед читателем арканы Отца, Сына и Святого Духа[65] в их взаимоотношениях со всеобщей общественно-политической эволюцией. Он очерчивает для себя рамки, четко ограниченное поле применения, где могут действовать эти Принципы и проявляться их последствия; эти рамки — история белой, или борейской, — нашей расы: на 700 страницах он сжато излагает судьбы этой расы демонстрируя ее поступательное, нормальное развитие во Времени и Пространстве. Произведения маркиза Сент-Ива д’Альвейдра, которым мы, впрочем, всегда воздаем справедливую дань восхищения и похвал, являются великолепным парафразом и как бы уточнением трудов Фабра д’Оливе. Смерть настигла реставратора древнееврейского языка, когда он подготавливал, в качестве необходимого дополнения к самому гигантскому из своих сочинений, «Комментарии к Космогонии Моисея». Уверяют, что драгоценный манускрипт не утерян. В остальном же критические замечания, помещенные Фабром д’Оливе в конце его последней опубликованной работы — перевода эвмолпическими стихами[66] «Каина» лорда Байрона (Paris, 1823, in-8°), — могут восполнить неизданные комментарии, обнародовав сокровенные мысли теософа по некоторым непроясненным вопросам.
Не напрасно Фабр д’Оливе явил нашему веку пример возвращения к возвышенным размышлениям оккультизма. В эпоху Реставрации уже появилось несколько мистических школ, проповедовавших эзотеризм, правда, довольно смешанного типа… но в середине века положение улучшается. Между тем, как отец Анфантен придавал угасающему сенсимонизму лучезарный, но мимолетный блеск, а Виктор Консидеран обновлял теорию Фурье — и эти попытки не лишены интереса, — неутомимые исследователи рыли, с другой стороны, подземные ходы во всех направлениях, через обрушившиеся катакомбы древней магии. Приведем имена Гене Вронского, апостола мессианизма и реставратора Абсолютной философии; Лакуриа, гениального метафизика «Соответствий бытия»; и Рагона, наиболее глубокого из мистагогов франкмасонства. Другие же, подобно Луи Люка[67], самому смелому представителю современной науки, были подведены самим опытом к проверке тех великих законов, которые спекулятивные алхимики сформулировали, возможно, исключительно путем индукции.
Но все эти философы, эрудиты и ученые, нагруженные, по большей части, целыми «снопами» ослепительных открытий, группируются, на мой взгляд, вокруг великого «жнеца» света; я вижу, как они сопровождают адепта, который на голову выше их и кажется среди этих высочайших «баронов» возрожденного Эзотеризма Сказочным Принцем, супругом по праву завоевателя той Спящей Красавицы, что носит имя традиционной Истины!
В самом деле, в наши дни появился гений, восстановивший храм царя Соломона, сделав его пышным и грандиозным, как никогда. Благодаря своему всеобъемлющему синтетическому мышлению, ясному и богатому стилю, невозмутимой логике и уверенному в себе знанию, Элифас Леви[68] может считаться совершенным магом. «Концентрические круги» от его трудов охватывают все области науки, и каждая из его книг, свидетельствуя о точном значении, вправе претендовать на абсолютность. Его «Догма» учит; его «Ритуал» предписывает; его «История» согласует; его «Ключ великих мистерий» объясняет; его «Мифы и символы» раскрывают (revelent)[69]; его «Медонский колдун» служит примером; и, наконец, его «Наука Духов» предлагает решение наиболее возвышенных метафизических проблем. Так, под пером Элифаса, магия оказывается рассмотренной во всех точек зрения: все трактаты в целом, каждый из которых служит лишь одной из граней, образуют самый последовательный, пленительный и безупречный синтез, о котором только может мечтать оккультист… И этот великолепный мыслитель позволяет себе «прихоть» быть еще и большим художником! С помощью своего пылкого, щедрого, выразительного слога — точного до скрупулезности и смелого до вольности — он выражает еще более щедрые и смелые мысли. Речь изобилует «суггестивными» словами: там, где головокружительные рассуждения «сбивают с пути» словесное выражение и ускользающие нюансы бросают вызов абстрактному языку, строгая точность новой метафоры фиксирует неустойчивое, уточняет неопределенное, измеряет безмерное и исчисляет неисчислимое.