Иван Ильин - Основы христианской культуры
Такова основная задача всякой иконописи (так же как и всякой религиозной скульптуры): икона показывает человеку зримый образ, выражающий верный религиозный аффект; именно это должно помочь молящемуся вызвать в себе верный религиозный акт. Икона отнюдь не заменяет Бога и не является «идолом», как это утверждают художественно-бескрылые сектанты и художественно-мертвые исповедания; но она даже и не изображает неизобразимого Бога. Она изображает или тот дух, в котором молящийся должен пребывать, обращаясь к Богу (иконы Богоматери, святых и ангелов), или же тот Дух, к которому молящийся должен обращать свою религиозную интенцию (икона Бога Отца и Бога Сына), Икона как бы говорит человеку: «так настрой свою душу, так смирись, так чувствуй, так молись, так очистись, так вознесись, такое Духовное — зри своим сердцем в Боге: превознесенное, всемогущее, чистейшее, благостное, любящее, милосердное, прощающее (и иное)». Этим икона дарует человеку интенциональное средоточие для воображения, чувства и памяти; художественно оформленный образ для религиозно-художественного вчувствования в него: чувственно-зримый, «выну» присутствующий облик совершенства — по существу незримого, но чтимого, любимого и призываемого; чувственное средоточие для сверхчувственной молитвенной медитации. Вот в чем великое, религиозно-катартическое значение иконы. Цельный и целостный религиозный акт не может и не должен исключать силу художественного созерцания.
Но именно в этой связи раскрывается духовно-катартическое значение художественного искусства вообще.
Настоящее, благородное искусство — а я сейчас имею в виду именно его и только его — совсем не имеет в виду возбудить и усладить чувственную и страстную природу человека. Нет, оно есть, по слову Леонардо да Винчи, «духовное» делание.[426] Оно обращается к зрительному, слуховому, мускульному и эмоциональному воображению для того, чтобы вызвать в аффективно-бессознательной сфере новые, художественно-предметные медитации, раскрывающие нам сущую природу Бога, мира и человека. Замечательно при этом, что художественное совершенство искусства стоит в теснейшей, обусловливающей связи с глубиной его проникновения, так что борьба за художественность произведения (здания, скульптуры, картины, сонаты, пьесы, танца, поэмы, романа) есть в то же время борьба за преодоление пошлости; и обратно. Поэтому можно было бы сказать, что художество дает опытное переживание священной глубины в привычно-несвященных образах действительности. Истинное искусство говорить человеческому духу о Духе и духовном; и чем художественнее эта речь, тем ближе искусство подходит к религии, — не в том смысле, что оно выбирает конфессиональные образы и темы, но в том смысле, что оно раскрывает в самом простом, обыденном, светском образе, в с виду незначительной теме — сокровенную значительность, предметную глубину, духовный огонь, Божий луч, Божие веяние и присутствие. И в этом его очистительная сила.
Плох тот художник, который не требует от своего создания — художественного совершенства.[427] Но каждое касание к совершенству приводит человеческую душу к дверям царства Божия. Каждый «атом» художественности зовет и обещает полноту духовного бытия; а полнота духовного бытия («пле́рома») возможна только в Боге. Вот почему всякий истинный художник творит дело религиозное и есть Божий слуга, независимо от своей конфессиональной принадлежности и независимо от того, как он сам про себя осмысливает свое дело.
Это относится не только к «высокому» искусству — эпическому, трагическому и лирическому, — но и к бытовой драме, комедии, сатире и даже карикатуре (если только они художественны!). Ибо художественное искусство — всегда предметно, даже и тогда, когда оно показывает свой Предмет через осуждение или порицание или «сквозь видимый миру смех и незримые для него слезы» (Гоголь). Каждый раз, как человек почувствует или почует, — хотя бы издали, хотя бы приблизительно, хотя бы на мгновение, духовный смысл жизни, ее священную глубину, ее призванность к совершенству, — душа его очищается, освобождается и приближается к Богу. Уже простая гармония линий, плоскостей и звуков — зовет его к вечной гармонии в Боге и дает ему живое предвкушение ее. Уже простая мелодия, вызывающая в душе искреннее и глубокое чувство, зовет ее к тому сердечному пению, которое составляет сущность всякой религиозности и всякой молитвы. Каждое лирически-художественное стихотворение Пушкина есть прикровенная молитва. Каждый пейзаж Левитана — зрит тайну, воздыхает, благодарит и славословит. Каждый роман Достоевского повествует о лучах Божиих и о гибели человека, для них ослепшего. И так — во всем художественном искусстве.
Человеческая душа, раз испытавшая и увидевшая духовно-священную глубину там, где ей дотоле казалось все плоским, недуховным и несвященным, и воспринявшая в себя эту глубину через посредство художественного искусства, оказывается реально введенной в новый, духовный план бытия: она уже приобщилась новым содержаниям и ритмам жизни, которые неизбежно осветят ей ее прежние содержания, акты, ритмы, тяготения и вкусы и пробудят в ней жажду высшего и лучшего; и более того, — это новое засвидетельствует ей сразу и достижимость высшего и состоявшееся уже начало осуществления.
Вот в чем катартическое призвание и сила художественного искусства.
Однако все эти соображения приводят нас к проблемам постоянного, всежизненного очищения в непосредственном, жизненно целостном опыте. Этот путь можно обозначить как «путь по жизненным огням».
Глава шестнадцатая
Огни личной жизни
Мы на земле повсюду с Вездесущим;
Везде к Нему душой недалеки.
Жуковский.1
Человеческая жизнь имеет свои сокровенные огни, о которых нерелигиозный человек ничего не знает, но по которым религиозный человек правит свой путь. И чем внимательнее он в них всматривается, тем более зорким становится его око; и чем вернее он их узнает, чем увереннее он правит по ним свой путь, тем более ему удается религиозное очищение, тем духовнее становится его характер и его жизнь, тем выше его религиозность, тем легче он смотрит в глаза земной смерти; тем счастливее такой человек вопреки всем его земным несчастиям и страданиям, и тем значительнее его личный облик и его жизненное дело.
Эти сокровенные огни жизни даются каждому человеку в особицу: у каждого из нас они имеют характер личный; они индивидуальны, своеобразны и неповторяемы, как своеобразна у каждого из нас его «жизненная линия» («кривая»), как индивидуальна у каждого из людей его «судьба». В этой личной «судьбе», которую безвольные и бездуховные люди напрасно считают раз навсегда неизменимо и неотвратимо предопределенной, каждый из нас призван стать определяющим фактором, свободным двигателем, решающим духом. Это может и должно удаться каждому из нас. Не потому, чтобы мы были «абсолютно свободны» в смысле индетерминизма, как существа, якобы располагающие «совершенно ничем нестесненным произволением» (схоластическое «liberum arbitrium indifferentiae»): при такой «свободе воли» — человек оставался бы существом, неподдающимся никаким воздействиям и слияниям, ни благим, ни дурным; все прошлое было бы для него бесследным, все собственные решения и усилия — бессильными, Откровение Божественное — недейственным; так что он шел бы через жизнь, подобный огнестрельному оружию, заряженному чем-то страшным, неизвестным и непредусмотримым. Но такой свободы, слава Богу, ни у кого нет и никогда не было. Она превратила бы человеческую жизнь в хаос чистого случая, непредвидимого беззакония, духовного бессилия и ежесекундно разверзающейся «бездны» зла. Всякое совершенствование, всякое нравственное и религиозное очищение, всякое воспитание характера в себе и в других, всякое социальное и государственное укрепление правосознания и всякая вообще духовная культура, накапливающая и укрепляющая благие силы и способности человека, — все это стало бы совершенно невозможным. Ибо «абсолютная свободность» человека всегда была бы готова посмеяться всем тысячелетним благим усилиям и внезапно извлечь злодея из праведника, и наоборот. Такое учение индетерминизма есть плод психологического невежества, духовной наивности и философского недомыслия.