Вадим Рабинович - Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
Верно: вещь - больше слова о ней (слова о приемах ее изготовления). Но она - меньше Слова, если это слово приобщено к Первослову. И тогда вещь продолжение боговдохновенного Мастера. Вновь - двоящееся одно: слово об умении изготовить вещь, слово о ее предназначении. Перепутья сходятся драматически сходятся - в единый путь приобщения личного бытия к запредельному бытию: богу.
Рецепт и вещь, изготовленная по этому рецепту, - первая очевидность, просящаяся стать примером.
Но разве рецепт есть принадлежность только ремесленной деятельности? Рецептурность определяет различные сферы деятельного созидания: этику и мораль, семью и право, христианскую апологетику и религиозную обрядовость, искусство и ремесло, науку и опытно-магические действия алхимиков, привитые к дереву средневековья и ставшие исконно средневековыми. Все это держится на соблюдении рецепта, освященного учительским - ученым - авторитетом.
Соблюдение рецептурного кодекса-регламента - способ коллективно включиться в поле тяготения учителя. "Verbi magistri" не обсуждаемы. Этими словами клянутся: "Iurare in verbis magistri". He иметь собственного суждения почитается заслугой. Именно потому малейшее своеволие особенно значимо. Но своеволие не преподаваемо.
Рецепт может быть и не вполне строгим: не сделка ex vi termini, a лишь обещание, учит Фома Аквинский, предопределяет естественную обязанность исполнения, поскольку, по Генриху Сегузию, бог не делает никакого различия между простым словом и клятвой. Слово священно.
Проповеди имеют силу общественного воздействия лишь постольку, поскольку они рецептурны, то есть содержат некую сумму моральных правил-запретов, исполнив которые следующий им получает возможность достичь вечного блаженства по смерти. Известен апокрифический рассказ о том, как однажды население одного города настолько прониклось проповедью Франциска из Ассизи (XII-XIII века), что все целиком пожелало стать францисканцами, а значит, неукоснительно выполнять, в числе прочего, один из главных запретов ордена - добродетель целомудрия, что должно в конечном счете завершиться прекращением человеческого рода. Догматическое слово, забившее реальность... Вот тут-то и пришлось, говорит легенда, самому Франциску отговорить своих восторженных слушателей и вскорости учредить орден терциариев, в уставе которого все было как у францисканцев, только добродетель целомудрия была смягчена - можно иметь детей.
В рецепты вносили изменения, но лишь авторитеты, столь чтимые в средние века, и никто больше, если под угрозой и в самом деле оказывались коренные общественные интересы.
Отправление магических предписаний, как, впрочем, и культовых обрядов, основанное на сознательном выполнении рецептурных правил, от частого повторения приобретало черты автоматизма. Вот пересказ одной стихотворной баллады XIII века (вновь пора кризиса мыслительных клише). Один ученик, еще мирянин, отличался такой добродетелью: каждое утро он делал венок из роз и возлагал его на голову Мадонны. Став монахом, он уже не мог собирать цветы, как прежде, - было недосуг. Взамен старательный послушник ежедневно по пятидесяти, сверх положенных, раз читал "Ave Maria". Однажды ему случилось идти через поле. Не удержавшись, следуя давнишнему своему обычаю, он сплел-таки венок для царицы небесной. Но прежде он ровно пятьдесят раз (пробил урочный час) прочитал свою молитву. Схлестнулись два рецепта - один, по условию, вполне заменяющий другой. И, однако, все пятьдесят "Ave Maria" были прочитаны - по привычке. Между тем этот последний венок был выражением осознанной воли, отмеченный личностью послушника и составляющий его личный вклад. Как передать этот разовый опыт души? В каком учительском регламенте?
Рецепт-молитва, казалось бы, представляющий чистое священнодействие, оборачивается устроением конкретной земной жизни земного человека, ушедшего в молитву. Становится обыденным действием. Действие же, напротив, возвышается до заоблачных высот, касается этих высот, исчезая в священном слове молитвы, выраженной, однако, в рецептурных запретах, рецептурных предписаниях, рецептурных предначертаниях. Земной сад, взращенный на райской почве. Переливающееся в Фаворском свете Истины двоящееся одно.
Связанный особым образом с вещным мировидением - осязаемым миром вещей, рецепт воспринимается как учебное руководство к действию: никаких переносных смыслов. Предание рассказывает: одна наложница клирика спросила священника: "Отец, что будет с наложницами священников?" Тот в шутку ответил: "Они не могут спастись иначе, как войдя в огненную печь". Вернувшись домой, женщина растопила печь, буквально выполнила данный ей совет; тем и спасла, по наивному своему разумению, грешную свою душу. Вот до чего впрямую, in sensu stricto, воспринималось предписание даже столь фатального свойства. Средневековые рецепты - обрядово-ритуальные в особенности - содержат в явном виде внешние предписания. Поставлена цель - заслужить царство небесное. А для этого нужно точно и недвусмысленно знать, что делать: сколько и каких прочесть молитв, сколько денег потратить на милостыню, сколько дней блюсти пост и прочее. Учебно-ученое вокруг да около запредельного - светящегося перед подготовленными очами - смысла во имя его, в его честь и славу. А он, этот сокровенный смысл, подобно шарику ртути, ускользает из этого цепкого вокруг да около - инструкций, правил, приемов, авторитетно и авторитетами же санкционированных и все-таки бессильных перед ликом еще более бессильного (всесильного?) смысла, но отраженного, однако, в земных лицах средневековых практиков, совершающих до смертного своего часа работу души - ничем не регламентируемую, личную свою работу.
Буквальное следование рецепту осуществляется не всегда. В условиях многослойности средневековой культуры можно быть накоротке с демоном (как это и было у простого мирянина), а можно понимать его, этого демона, аллегорически (как это и понимал ученый богослов).
Рецепт вторгается и в инобытийную сферу, превращаясь в мозаику странных действований и таинственных целеполаганий над как будто алогичным, внеземным, но построенным по земному подобию. Церковь учит: человек воскреснет из мертвых, после чего он будет облачен телом (здесь мы уже вступаем в сферу чувственного). Не потому ли для средневекового сознания естественны странные вопросы архиепископа Юлиана из Толедо: "В каком возрасте умершие воскреснут? Воскреснут ли они детьми, юношами, зрелыми мужами или старцами? В каком облике они воскреснут и с каким телесным устройством? Сделаются ли жирные при жизни снова жирными и худощавые снова худощавыми? Будут ли существовать в той жизни половые различия? Приобретут ли воскресшие снова потерянные ими здесь на земле ногти и волосы?" Ответы на эти вопросы призваны воссоздать инобытийную реальность. Тогда-то и рецепты в областях потусторонних окажутся уместными. Ирреальному метафизическому рецепту предшествует создание чувственно воспринимаемого интерьера, воссоздание ощутимого мира вещей, лицезримой ситуации, но лишь с тем, чтобы в ходе научения обратить все это в учительское и ученое слово со всеми его смысловыми недоговоренностями и потому во вполне ученое, а учительское - не вполне.
Как будто научаемо, рецептурно все. И только "ars moriendi" "искусство умирания", в коем и выявляется с наибольшей силой средневековое я для бога - мистическое интимное действо - пребывает вне рецептурных приемов. Хотя чаяние научиться и этому - особенно неистребимо.
Христианская концепция мира как изделия (Лактанций, IV век) предполагает законченность этого мира, его изготовленность. Любое действие лишь комментирование мира, копирование образца. Священнодейственный характер рецепта помогает совершенствованию образца, но не выходу за его пределы. Расчисленные слова о смысле экранируют предмет, хотя и высвечивают его, сами светятся им.
Между тем строгие одежды средневекового мастера, напяленные на мага-чудодея, выглядят разностильно. Канонический рецепт средневековья утрачивает однозначность. Разноречие магических действий. От образца - к образу. На этом же, впрочем, пути замыкаются действия в обход божественному предопределению, противу послушнической покорности. Эти действия в обход вопрошающие изобретательские действия - внеположны узаконенному христианству. И все-таки в рамках христианства. Одной ручной работы недостаточно. Нужно еще вмешательство природы - силы, стоящей выше человека. Но силу эту нужно еще упросить - втайне от других, от бога и даже... от самого себя. Уговорить, убедить, влюбить в себя. Так сказать, "застраховать от волшебства волшебством", как говорил Томас Манн. А это уже совсем не поступок послушника. Это в некотором роде еретический акт, хотя и оформлен в подчеркнуто традиционных терминах. Заставить надчеловеческую силу полюбить средневекового homo faber'a - это значит превысить человеческие возможности, вступив в соперничество с богом, особенно усердно ему молясь. Вещь уплотняет ученое слово.