Славой Жижек - Хрупкий абсолют, или Почему стоит бороться за христианское наследие
Выставленное напоказ женское тело, таким образом, предстает в качестве невозможного объекта, который, будучи непредставимым, функционирует как крайний горизонт репрезентации, чье размыкание приостановлено навсегда, подобно лакановской инцестуозной Вещи. Ее отсутствие, Пустота Вещи заполняется «сублимированными» образами прекрасных, но не целиком показанных женских тел. т. е. тел. которые постоянно сохраняют минимальное расстояние до «этого». Однако самая важная позиция (или, скорее, подлежащая иллюзия) традиционной живописи заключается в том, что «настоящее» инцестуозное обнаженное тело ждет своего обнаружения. Короче говоря, иллюзия традиционного реализма заключается не в верной передаче описываемых объектов, а скорее в вере в то, что за непосредственно передаваемыми объектами точно находится абсолютная Вещь, которой можно овладеть, если убрать лежащие на пути препятствия и запреты. Курбе делает в своей работе жест радикальной десублимации: он совершает рискованное движение и просто доходит до конца, прямо описывая то, на что реалистическое искусство до него только намекало, пользуясь отозванной точкой референции. Результат этой операции, конечно, был, говоря языком Кристевой, превращением возвышенного объекта в отбросы, в тошнотворный, мерзопакостный комок дряни. (Точнее говоря, Курбе мастерски продолжал размещаться на самой туманной границе, отделяющей возвышенное от экскрементального: женское тело «Начала мира» сохраняет всю полноту эротической привлекательности, но именно в силу этой избыточной привлекательности оно становится отталкивающим.) Жест Курбе, таким образом, — тупик, предел традиционной реалистической живописи, и именно в качестве такового он — необходимый «посредник» между традиционным и модернистским искусством. Он являет собой тот самый жест, который должен был быть совершен, чтобы «расчистить почву» для возникновения модернистского «абстрактного» искусства. Вместе с Курбе игра намеков на вечно отсутствующий «реалистический» инцестуозный объект заканчивается, структура сублимации коллапсирует, а предприятием модернизма становится необходимость переустановки матрицы возвышенности (минимального расстояния, отделяющего Пустоту Вещи от заполняющего ее объекта) вне «реалистических» пределов, т. с. вне веры в реальное присутствие за обманчивой живописной поверхностью инцестуозной Вещи. Иными словами, вместе с Курбе мы начинаем понимать, что нет Вещи за ее возвышенным явлением, и если даже мы силой проторим путь сквозь возвышенное явление к самой Вещи, то достигнем лишь удушающей тошнотворной гнусности. Так что единственный способ переустановки минимальной структуры возвышенности — прямая постановка самой пустоты, Вещи как Пустоты—Места-Рамы без иллюзии того, что Пустота эта поддерживается неким скрытым инцестуозным объектом [18]. Теперь можно понять, как в точности, насколько бы парадоксально это ни звучало, «Черный квадрат» Малевича как знаковое произведение модернизма являет собой настоящую противоположность «Началу» (или его переворачивание). У Курбе перед нами инцестуозная Вещь, угрожающая взорвать Расчищенное. Пустоту, в которой могут появиться (возвышенные) объекты, в то время как у Малевича все наоборот — матрица возвышенности в своей предельной простоте сведена к голой разметке расстояния между передним планом и фоном, между целиком «абстрактным» объектом (квадратом) и Местом его нахождения. «Абстракцию» модернистской живописи, значит, стоит понимать как реакцию на сверхприсутствие предельно «конкретного» объекта, инцестуозной Вещи, обращающей его в омерзительную гнусность, превращающей возвышенное в экскрементальный избыток [19].
Задача анализа в духе исторического материализма заключается здесь в том. чтобы поместить все эти слишком уж формальные определения в конкретный исторический контекст. Во–первых, действует вышеупомянутая эстетизация мира товаров, конечным результатом которой, выражаясь несколько патетически, сегодня является то, что настоящий мусор — и есть «прекрасный» объект, который нам подносят со всех сторон, и, следовательно, единственный способ, позволяющий избавиться от мусора, — поместить его в священное Место Пустоты. Впрочем, ситуация сложнее. С одной стороны, мы переживаем (в реальности или в воображении) мировые катастрофы (от ядерных и экологических до Холокоста), чье травматическое воздействие настолько сильно, что их нельзя больше воспринимать как заурядные события, имеющие место в пределах горизонта/расчистки, поддерживаемых Пустотой Вещи. Сама Вещь в них теперь не отсутствует, не представлена, как Пустота, как фон актуальных событий, но угрожает прямо стать присутствующей, актуализироваться в реальности и, таким образом, спровоцировать психотический коллапс символического пространства. С другой стороны, если перспективы глобальной катастрофы не были чем–то исключительно присущим XX веку, то почему тогда они оказали столь сильное воздействие именно в этом веке, а не раньше? Ответ опять–таки лежит в поступательном соотнесении эстетики (пространства возвышенной красоты, высвобожденной из социального обмена) и коммодификации (самой территории обмена): именно это соотнесение и его результат, лишая самой способности сублимировать, превращает каждую встречу с Вещью в разрушительную глобальную катастрофу, «конец света». Совсем неудивительно, что в творчестве Энна Уорхола объектом повседневности, реди–мэйдом, который захватывает возвышенное Место произведения искусства, становится не что иное, как ряд бутылок кока–колы.
4. СТАЛИНИСТСКИЙ силлогизм
Как же случилось, что и марксизме появилось слабое место, открывшее дорогу сталинизму? Трудно удержаться от удивления в связи с «плоским» характером общепринятых антикоммунистических обвинений в адрес сталинизма со всеми разговорами о «тоталитарной» направленности радикальной политики освобождения и т. д. Сегодня скорее, чем когда бы то ни было, следует говорить о том, что только исследование в духе марксизма, диалектического материализма способно объяснить появление сталинизма. Хотя такая задача явно выходит за рамки данной книги, все же хочется рискнуть и сделать кое–какие предварительные замечания. Каждый марксист помнит ленинское замечание из «Философских тетрадей: тот, кто не прочитал, детально не изучил всю гегелевскую «Науку логики», не способен понять и «Капитал» Маркса. Следуя этому тезису, хочется сказать: тот, кто не прочитал, кто детально не изучил главы о суждении и силлогизме из гегелевской «Логики», тот не поймет причины возникновения сталинизма. Логику этого возникновения, по–видимому, легче всего понять как последовательность трех форм силлогистического опосредования, которая вполне соответствует триаде Марксизм–Ленинизм–Сталинизм. Три посредствующих термина (Универсальное, Частное и Единичное) суть история (глобальное историческое развитие), пролетариат (частный класс с его привилегированным отношением к универсальному) и коммунистическая партия (единственный агент). В раннем классическом марксизме партия выступает как посредник между историей и пролетариатом: ее деятельность позволяет «эмпирическму» рабочему классу осознать свою предписанную социальным положением историческую роль и действовать в соответствии с ней, т. е. стать революционным субъектом. Акцент здесь стоит на «спонтанной» революционной позиции пролетариата: партия играет исключительно май[?]ическую роль, передавая по возможности чисто формальный разговор пролетариата между Классом–в–Себе и Классом–для–Себя. Тем не менее, как часто бывает у Гегеля, «истина» этого посредничества состоит в том, что по ходу его развития его начальная точка, предполагаемая идентичность, фальсифицируется. В первой форме эта предполагаемая идентичность суть тождество пролетариата и истории, т. е. представление о революционной миссии всемирного освобождения вписано в сами объективные социальные условия пролетариата как «универсального класса», как класса, чьи настоящие частные интересы перекрывают всеобщие интересы человечества, а третий член, партия, — просто оператор актуализации этого универсального потенциала частного. Ощутимым же в этом посредничестве оказывается то, что пролетариат «спонтанно» может прийти к профсоюзно–реформистской позиции, и мы, таким образом, приходим к ленинскому выводу: создание революционного субъекта возможно лишь тогда, когда тот, кто будет принадлежать кругу партийных интеллектуалов, прозреет во внутренней логике исторического процесса и затем передаст свое знание пролетариату. В этой второй форме роль пролетариата сводится к посредничеству между историей (глобальным историческим процессом) и научным её пониманием, воплощенным в партии: проникая в логику исторического процесса, партия «научает» рабочих обращению с инструментами достижения исторической цели. Предполагаемая идентичность в этой второй форме — тождество Универсального и Единичного, истории и партии, т. е. понятие, с помощью которого партия как «коллективный разум» эффективно овладевает знанием исторического процесса. Это предположение лучше всего передается совмещением «субъективного» и «объективного» аспектов: понятие истории как объективного процесса, детерминированного законами необходимости, строго соотносится с понятием разума партии как объекта, чье привилегированное знание — прозрение — этого процесса позволяет ему вмешиваться в этот процесс и направлять его. Как и следовало ожидать, именно это предположение оказывается сфальсифицированным в ходе второго опосредования; и именно оно и приводит нас к третьей, «сталинистской» форме опосредования. к «истине» всего движения, в котором Универсальное (сама история) служит посредником между пролетариатом и партией. В упрощенной форме это выглядит так: партия просто пользуется ссылками на историю — ее доктрина, «диалектический и исторический материализм», обеспечивая привилегированный доступ к «неизбежной необходимости исторического прогресса», позволяет ей узаконить свое действительное господство над рабочим классом, свою собственную его эксплуатацию. Так оппортунистическая прагматическая партия обзаводится своего рода «онтологическим прикрытием» [20]. С точки зрения спекулятивного совпадения противоположностей, или «бесконечного суждения», в котором высшее совпадает с низшим, то, что советские трудящиеся пробуждались по утрам под звуки громкоговорителей, из которых доносились первые аккорды «Интернационала» «Вставай, проклятьем заклейменный…», кажется весьма ироничным. Последняя «правда» их изначального патетического значения («Сопротивляйся, разбей сковывающие тебя цепи ради свободы») обретает свой буквальный смысл, призыв к уставшим рабочим: «Вставайте, рабы, и начинайте работать на нас, партийную номенклатуру!»…