Клайв Льюис - Размышления о псалмах
Другими словами, мифы, стихи или фразы, обретающие в свете позднейших событий новое значение, — неоднородны. Мы, конечно, в любом случае вправе примысливать к ним новое значение, но это наше частное дело. Если, читая Вергилия, я непременно вспоминаю о младенце Христе и даже специально перечитываю эти стихи под Рождество, польза мне будет; но, вполне возможно, я ему приписываю то, о чем он и не думал, как не думал о пожаре банщик. Если же я, читая Платона, размышляю о Страстях, это дело другое. Я знаю, в чем тут связь, Платон — не знал, но она есть, я ее не выдумал. Вполне возможно представить себе, что Платон или создатель мифа, узнав истину, сказали бы: «Вот оно что!.. Вот о чем я пытался поведать, сам того не ведая». Бедный банщик, конечно, сказал бы: «Да что вы, я и не думал». Что сказал бы Вергилий, я не знаю.
(Нет, будем милостивее и представим, что они не «сказали бы», а «сказали», ибо давно узнали и признали истину — «многие придут с востока и запада и возлягут в Царстве Небесном»…)
XI. ИНОСКАЗАНИЯ В ВЕТХОМ ЗАВЕТЕ
Если в языческих текстах могут быть иносказания того рода, как я только что говорил, вполне резонно предположить, что в Ветхом Завете их больше. У нас, христиан, две причины так думать.
1) Для нас Писание священно, или боговдохновенно. Слова эти понимали по-разному, и мне лучше объяснить, как понимаю их я, хотя бы по отношению к Ветхому Завету. Меня считают приверженцем полного, безоговорочного принятия всех текстов как исторических. Мнением этим я обязан тому, что не отвергаю того или иного текста, если в нем речь идет о чудесах. По-видимому, многим так трудно верить в чудеса, что они и представить не могут другой причины моих странных поступков, кроме буквального принятия всей Библии. Но я повинен в этом не более чем блаженный Иероним, сказавший, что Моисей описал сотворение мира «как народный поэт», то есть, на нашем языке, как мифотворец, или Кальвин, сомневавшийся в историчности Иова. Я принимаю истории, в которых есть чудеса, просто потому, что еще не нашел философских причин для отрицания чудес. Когда же я решаю, историчен ли тот или иной текст, критерий у меня совсем другой. Книга Иова не кажется мне исторической потому, что в ней речь идет о человеке, не связанном ни с какой генеалогией и живущем в стране, о которой в Писании ничего не говорится; короче — потому, что автор явно пишет как писатель, а не как летописец.
Поэтому мне ничуть не трудно согласиться с учеными, которые считают, что рассказ о сотворении мира происходит от более ранних языческих мифов. Конечно, надо понимать, что значит слово «происходит». Повествования не плодятся, как мыши; их рассказывает человек, и каждый рассказчик или меняет их, или нет. Менять их он может и намеренно и бессознательно. Если он меняет их намеренно, в дело идут его воображение, его чувство формы, его этические взгляды, его представление о том, что назидательно, полезно или просто занятно. Таким образом, в так называемое (не совсем точно) развитие повести вмешиваются люди. Люди же, да и никто вообще, не могут делать ничего доброго, если Бог не поможет. Когда длинный ряд изменений превратил легенду, не имевшую религиозного или философского смысла, в историю о творении из ничего и о трансцендентном Творце, я ни за что не поверю, что некоторых рассказчиков, хотя бы одного, не вдохновлял Бог.
Таким образом, миф, который мы находим у многих народов, поднят Богом над самим собой, признан Им и призван служить тому, чему он сам по себе служить не мог. Обобщая, скажу: по-видимому, Ветхий Завет состоит из всего, из чего состоит любая словесность, — в нем есть хроники (нередко очень точные), стихи, политические и нравственные рассуждения, любовные истории и многое другое, но все это служит Слову Божию. По-разному, конечно: пророки пишут, ясно ощущая Божью руку; летописец, быть может, просто записывает события; стихотворцы, сложившие Песнь Песней, наверное, ни о чем и не думали, кроме самого приятного, мирского смысла. Кроме того, и это очень важно, все перемножено на труд и иудейской, и христианской Церквей, сохранивших, отобравших и освятивших именно эти книги. Прибавьте еще труд тех, кто правил и издавал их. Каждому помогал Бог, но не каждый об этом знал.
Свойства сырья вполне ощутимы. Мы встретим нелепости, ошибки, противоречия, даже грех (вспомните главу о проклятиях). Ветхий Завет — Слово Божие, но совсем не в том смысле, что каждая фраза в нем верна и безупречна. На нем — печать Божьего слова; а мы — с Божьей помощью, почтением к толкователям, которые были мудрее нас, и во всеоружии того ума и той учености, какие нам отпущены, — примем это слово, но не как энциклопедию и не как энциклику. Мы войдем в него, настроимся на его волну и тогда поймем всю полноту им сообщаемой вести.
Нам, людям, это кажется истинным расточительством. Какая, в сущности, несовершенная и неполная возгонка мирского сырья! Насколько бы лучше прямо получить чистый свет последней истины, и притом упорядочению, в системе, чтобы мы могли заучить все это, как таблицу умножения. Поневоле позавидуешь тем, кто верит в совершенную непогрешимость Писания и Церкви. Но остережемся рассуждений вроде: «Бог делает все как лучше; это — лучше, значит, Богу надо сделать именно это». Мы смертны и не знаем, что для нас лучше, и нам опасно предписывать Богу, как Ему поступать, тем более что здесь, на земле, мы и не видим Его дел со всех сторон.
Нетрудно заметить, что учение Самого Господа, в котором уж точно нет пятна и порока, дано нам не в том четком, гарантийном, систематизированном виде, какого бы мы хотели и ждали. Христос ничего не написал. Мы располагаем лишь пересказами Его слов, чаще всего — ответов, обусловленных вопросами или хотя бы контекстом. Если же мы соберем их, в систему нам их не привести. Христос учил, но лекций не читал. Он прибегал к поговоркам, парадоксам, преувеличениям, притчам, иронии, даже (не сочтите кощунством) к остротам. Он говорил вещи, которые, если принять их буквально, противоречат друг другу, как пословицы. Тем самым, учение Его не схватишь одним умом, не «усвоишь». Если мы попытаемся, у нас ничего не выйдет, и мы решим, что Христос был на редкость уклончив. Он едва ли давал прямой ответ на прямой вопрос. «Поймать» Его (снова простите за кощунство) не легче, чем загнать в бутылку солнечный луч.
Спускаясь ниже, мы встретим похожую трудность, читая апостола Павла. Наверное, не я один удивлялся, почему Бог, отпустивший ему столько даров, обделил его даром ясности и систематичности, который вроде бы нужен родоначальнику христианских богословов.
Итак, на трех уровнях — в Писании, у Христа, у «апостола языков» — мы не находим того, что считаем лучшим. Если это сделал Бог, значит, Ему виднее. Быть может, нам было бы очень вредно получить то, что мы хотим. Быть может, именно потому, что учение Божие ускользает от нашего систематизирующего разума, мы вынуждены принять его всем нашим существом и понять, что мы не «изучаем предмет», но входим в общение с Личностью, обретаем новое зрение и новое сердце, дышим новым воздухом и вместе с Богом, no-Божьи стараемся восстановить в себе Его искаженный образ. То же самое и с апостолом. Он сбивчив, нам часто кажется, что он не доводит мысль до конца (и даже что он допускает натяжки), он вдается в подробности, он жалуется, он воспаряет духом, и все это вместе являет нам то, что важнее идей, — саму христианскую жизнь. Мы видим, как Христос действует в человеке. Вполне может быть, что ценность Ветхого Завета тоже зиждется на его видимых несовершенствах. Он отказывает нам в одном, чтобы мы обрели другое — прошли вместе с Израилем весь путь постепенных откровений Божьих и ощутили саму борьбу Слова с материалом, над которым Оно трудится. Ведь и здесь мы должны откликнуться не умом, а всем существом.
Например, мне кажется, что, пробираясь к голосу Божьему через проклятия псалмов, я получил больше, чем получил бы от этических трактатов. Тени сказали мне много про самый свет. Я ни за что не отказался бы теперь от такой антирелигиозной штуки, как нигилизм Екклесиаста. Книга эта холодно и ясно изображает человеческую жизнь без Бога. Такое свидетельство — часть Божьего слова; мы должны его услышать. Если прочитать один Екклесиаст из всей Библии, больше подвинешься к истине, чем многие люди.
По-видимому, домыслы наши о том, почему Бог делает так, а не иначе, стоят не больше, чем домыслы моей собаки, которая смотрит, как я пишу. Причины мы можем только угадывать; но не методы. Пути мы все же видим и вправе заметить их особенности. В Книге Бытия мы читаем, что Бог создал человека из праха и вдохнул в него жизнь. Вполне возможно, что строки эти иллюстрируют устойчивость языческих представлений: люди просто не могли себе представить, как это что-нибудь сотворено; им непременно было нужно, чтобы Бог делал что-то из чего-то, как горшечник или столяр. Однако по счастливой случайности или (мне кажется) по воле Божьей здесь воплощен важнейший принцип. Человек и вправду сделан «из чего-то». Он — животное, призванное — или, если хотите, обреченное — быть больше чем животным. Мысли мои об эволюции не имеют религиозного значения, и здесь я говорю лишь о том, что с биологической точки зрения один из приматов изменился, стал человеком, но остался при этом приматом, животным. Он обрел новый вид жизни, не оставляя старого. Точно так же всякая органическая жизнь использует химические процессы. Принцип можно провести не только ниже, но и выше: не оставляя человеческой жизни, можно войти в жизнь Божию. Так и Писание: оставаясь словесностью, оно становится Словом. Ничего необычного в этом нет.