Дмитрий Мережковский - Кальвин
Три главных цели у этой книги Кальвина: первая — «омыть от клеветы святых Мучеников, чья смерть драгоценна в очах Божьих»; вторая — «возбудить сострадание в чужеземных государях, объяснив им истинный смысл того, что происходит во Франции, чтобы, заступившись за невинно гонимых, не дали они истребить их до конца»; и наконец, третья цель — «дать Сумму того, что нужно людям знать для спасения и чему Бог научил их в Слове Своем».[167]
«О христианской свободе, о церковной власти и о правлении государственном» — в этом заглавии последней книги «Установления» предсказано все будущее всемирно-историческое действие Кальвина — вся его «Теократия».[168]
12Книга посвящена королю Франциску Первому. «Этим трудом, Государь, я хотел бы послужить Франции. Видя, что многие в ней жаждут и алчут Христа, но лишь немногие знают Его как следует; видя также ярость злых людей, растущую в твоем королевстве так, что для здравого учения все пути уже закрыты, я хотел бы, чтобы эта книга была исповеданием веры». Кальвин достиг, чего хотел: книга его, в самом деле, освещена кровавым заревом тех костров, на которых горят исповедники Второго Христианства.
«В книге этой изложено учение, о котором враги наши вопят, что должно истребить его с лица земли… Нет столь гнусной клеветы, которой не пытались бы они очернить его в глазах твоих, Государь: цель наша, будто бы, исторгнуть скипетр из рук всех государей… разрушить весь гражданский порядок, все законы упразднить, учить жечь собственность и опрокинуть все вверх дном. Но, не довольствуясь и этою ложью, они измышляют о нас такие ужасы, что если бы это была правда, то каждого из нас следовало бы казнить смертью тысячу раз. И люди верят этой лжи. Должно ли удивляться, что нас преследует общая ненависть?.. Но если ты заглянешь в эту книгу, Государь, то увидишь, что учение, которое будто бы дает нашим врагам (католикам) власть над Церковью, есть на самом деле убийство человеческих душ… и гибель Церкви… Если же эти клеветники так окружили тебя, что оклеветанным нет уже доступа к тебе, чтобы оправдаться, и если эти фурии будут, как прежде, с твоего согласия, утолять ярость свою над нами тюрьмами, казнями, пытками, мечом и огнем, то мы, влекомые, как овцы, на заклание, претерпим все, но не перестанем надеяться, что крепкая десница Господня некогда явится миру и мучимых избавит, и мучителям за них отомстит».
«Дело мое есть дело всех верующих и самого Христа… Наше в королевстве твоем, Государь, дело это попрано так, что можно бы отчаяться в нем. А между тем долг твой — не отвращать ни слуха, ни сердца от защиты столь великого дела, как… исполнение Царства Божия, потому что истинный государь есть Божий слуга; кто же правит людьми, не думая о Боге, — тот не государь, а разбойник. Да утвердит же Царь царствующих престол твой на правде своей».[169]
Если Франциск это прочел (вероятно, не читал), то удивился, что какой-то дерзкий мальчишка, бездомный бродяга, несожженный еретик, смеет спрашивать его, христианнейшего короля Франции: кем он хочет быть — королем или разбойником? Не был Франциск ни глуп, ни зол, но пуст был и легок, с тем невозмутимым самодовольством, которое свойственно только пустым и легким французам. Царства около него рушились, народы возмущались, Церковь была поругана, а он только посвистывал:
Часто женщина меняется;Глуп тот, кто ей вверяется.(Souvent la femme varie;Bien fol est qui s'y fie…)
В деле веры он был хуже язычника: так же, как многие «свободные мыслители» во Франции не только тех дней, предпочитал «обитель Телема» Царству Божию и Гаргантюа — Евангелию. А если жег еретиков, охраняя от них Церковь, то лишь потому, что видел в ней опору власти, а в ереси — бунт.
Кальвин посвятил Франциску две книги свои — первую, «О милосердии» (Сенека), и если не в вещественном, то в духовном порядке — последнюю, величайшую — «Установление христианской веры». Милости молит он у короля, почти валяется у него в ногах, а тот даже ногами не оттолкнет, как докучного пса, и не заметит, как пыли, прилипшей к ногам.
Вотще перед ним мечет Кальвин свой жемчуг. Если такому человеку посвящает он такую книгу, то видно по этому, как жадно он ищет в государственной власти точки опоры для своего церковного действия и как с последней надеждой или с последним отчаянием хватается за все, что кажется ему этой необходимой точкой опоры, чтобы сделаться, по вещему слову Лефевра, «избранным орудием для установления Царства Божия», может быть, не только во Франции, но и во всем христианском человечестве.
Точки этой он не нашел во Франции — не найдет ли в Италии? Так, может быть, подумал он, когда в Базеле, ранней весной 1536 года получил приглашение от герцогини Ренаты Феррарской (Renée de Ferrare), дочери французского короля Людовика XII, двоюродной сестры Франциска Первого и королевы Маргариты Наваррской. Воспитанная при ее дворе, где приобщил ее Лефевр к новой евангельской вере, сделалась Рената еще более бесстрашной, чем Маргарита, заступницей всех гонимых людей этой веры.[170]
Только что услышала она от них о новом великом учителе, Кальвине, как пригласила его к себе в Феррару.[171]
13Жалкая с юных дней игрушка в руках умных и глупых политиков, сначала невеста императора Карла V, потом английского короля Генриха VIII, Рената выдана была наконец за герцога Феррарского, сына Лукреции Борджия, Эрколе д'Эсте, в чьих жилах недаром текла, змеиному яду подобная, кровь Борджия: он был предательски лжив, сладострастен и жесток. Мужем не любимая и сама его не любившая, томилась она в чужой земле тоской по родине, и братья по вере, бежавшие из Франции, были для нее единственной отрадой в изгнании: только в их кругу дышала она воздухом родной земли.
Если бы не обломок варварских веков — Саличевский закон, отменявший престолонаследие по женской линии, то не Франциск Первый, а она была бы на престоле Франции. Это помнила Рената всегда, но память об этом только углубляла в ней чувство унижения.
Под черной, как бы монашеской, дымкой головного убора, падавшей на спину ее длинными складками, кое-как прятала она свой горб, и лицом была некрасива, но в голубых и глубоких, как небо, глазах, в нежной и грустной улыбке и тихом и ласковом голосе, в царственном благородстве движений было то, что иногда лучше красоты и дает женщинам большую власть над людьми, — очарование.[172]
«Только что она увидела и услышала Кальвина, как поняла, кто он такой, и сделалась другом его на всю жизнь, почитая в нем всегда особое орудие воли Божьей», — вспоминает Бэза.[173] Эта повторявшаяся в жизни Кальвина так часто, внезапная, как молния, влюбленность, «святая дружба», sancta amicitia, очень для него показательна: в ней сказывается, как и во многом другом, «творчески положительным действием», по слову Гёте, двойное, «демоническое», «радийное» в существе Кальвина.
Чтобы не быть узнанным в стане врагов, сановников Римской Церкви и членов св. Инквизиции, наполнивших дворец герцога Феррарского, Кальвин надел рясу католического священника, под именем Шарля д'Эспевилля, и, снова выбрив заросшую лысинку тонзуры, может быть, так же, как в детстве, почувствовал на голом темени жуткий холодок, как бы неземное веяние — дыхание Духа Нечистого.[174] Если бы люди узнали об этом обмане, то не только католики, но и протестанты могли бы усомниться, кто он такой — волк в овечьей шкуре, или овца — в волчьей. Гнусность этой лжи он сам, вероятно, чувствовал сильнее всех; если же все-таки шел на нее, то видно и по этому, как судорожно, жалко, беспомощно хватался, точно утопающий за соломинку, за всякую надежду или хотя бы только признак надежды найти все ту же необходимую точку опоры для своего рычага Архимедова — главной, всепоглощающей мысли и воли своей — сделать государственную власть, царство человеческое, орудием Царства Божия. Но после первой же беседы наедине с герцогиней Феррарской он, вероятно, понял, как смешно было надеяться найти что-либо подобное власти в этой королевской дочери, почти такой же бесправной и несчастной изгнаннице, как он сам; понял, вероятно, и то, что для посещения Феррары нельзя ему было выбрать времени хуже.
Герцог Феррарский, как добрый сын отечества, ненавидел всех чужеземцев, а особенно французов, находивших убежище у постылой жены его; а как добрый католик, ненавидел всех протестантов, особенно тех, кого та же постылая жена приютила. Давним желанием его было очистить свой дом от всей этой чужеземной и еретической нечисти. Вот почему он рад был тайной статье договора, заключенного с императором и Папой, об удалении из Феррары всех французских изгнанников и выдаче на суд св. Инквизиции тех из них, кто будет заподозрен в «Лютеровой ереси».[175]