Иван Ильин - Основы христианской культуры
Религиозную душу характеризует некая повышенная «ранимость» Совершенством. Иногда может показаться, что она «болеет» им; но это «боление» выражается в тоске по нем, отсутствующем, и разрешается в мгновенное узнавание его и в радование ему. Восприятие Божиих лучей, общение с ними — она испытывает как лично для нее необходимое, существенное, главное; ее интерес приковывается к ним так, как если бы ее влек к ним инстинкт самосохранения. На самом деле это так и есть, ибо у религиозной души дух владеет инстинктом из глубины и «самосохранение» ее есть дело его духовного питания.
Эта черта может быть присуща душе с детства; но она может обнаружиться с определенностью гораздо позднее, иногда после «очистительной» телесной болезни, иногда после какой-нибудь личной катастрофы. Жития христианских святых знают об этом хорошо. С раннего детства эта черта бывает присуща человеку как истинный дар Благодати, как гениальная способность, как «естественная» духовная сила; но она может быть пробуждена воспитанием и укреплена упражнением. Эта черта выражается у Макария Великого и Франциска Ассизского вспышками блаженной радости и благодарного умиления; у Платона, у Василия Великого, у Григория Богослова — орлим парением духовного ума. Эта способность приводит Сергия Радонежского к подвижнической государственности, Серафима Саровского — к лучащейся благостной любви, Варсануфия Египтянина — к сорокалетнему незримому уединению в поисках истинного «метода», о коем он затем начинает диктовать незабвенные слова своему ученику Иоанну.
У истинно-гениальных людей духовное око созерцает священную глубину бытия непроизвольно; причем предметовидящий акт присущ каждому из них в особом строении. Было бы глубоко отрадно и утешительно допустить, что эта способность потенциально присуща и каждому человеку; доказать это было бы очень трудно. Во всяком случае она может долгие годы дремать в душе, непробужденная, не знающая применения, сонно-бескрылая. Духовно важнейшая задача воспитания состоит в том, чтобы пробудить ее, пленить ее «духовным благоуханием» и Божией радостью, раскрыть перед ней внутренние пространства духа, приучить ее к исканию, узнаванию, созерцанию и предпочтению, взрастить ее в автономности и непосредственности. Чем бы человек ни стал в дальнейшей жизни, — подвижником или политиком, священником или путешественником, художником или ученым, воином или хозяином, врачом или педагогом, — он внесет в свой труд, в свое вдохновение, в свои создания религиозную любовь к Совершенству, верное ви́дение Его, пение о Нем, о Его бытии, о Его Содержаниях; это созерцание и пение есть уже молитва, и творчество его станет суще-религиозным…
Эта чуткость души к божественному и к Его тайнам, эта сила видеть Божии лучи в природе, в людях и в самом себе, и поднимать свой взор к его Первоисточнику — составляет самую сущность того, что следует называть гениальностью. Поэтому надо признать, что «гениальность» есть религиозное измерение души. Ее не следует смешивать с «талантом». Талантливость характеризует душу, а не дух. Талант есть способность к легкому и удачному выражению содержаний, независимо от того, чтò именно выражается; это есть как бы формальная игра души, а не глубокое и серьезное творчество, не созерцательно-предметное вдохновение духа. Талантливость может быть присуща человеку, неспособному к самостоятельному и ответственному созерцанию Предмета; тогда она становится силой чужеядной и беспринципной, и измеряется не духовной значительностью и глубиной, а субъективной приятностью и личной выгодностью. Человек может быть истинным ясновидцем Предмета и может выражать и обнаруживать видимое — редко и с трудом. Когда же истинная гениальность и сущий талант сочетаются в одном человеке, то он является гением.
Итак, гениальность есть начало религиозное. Это есть сила предметовосприятия, присущая личной душе; это есть ее чувствительность к божественному, а потому, соответственно, и к противо-божественному; это есть ее зоркость к Божиим лучам и к изливаемому ими Совершенству; это есть восприимчивость ее к священной глубине явлений; ее отзывчивость к силе блага и к объективной значительности вещей. Может быть, известная мера этой восприимчивости дана каждому человеку; это как бы тихо тлеющий угль, который засыпается пеплом от небрежения, но может и запылать огнем от искусных и неутомимых усилий. Когда огонь этот крепнет, тогда душа приобретает то, что Упанишады называют «тапас» (теплота, горение); от этого горения происходит то, что Гераклит называет «αὐγή ζηπή» (сухой блеск). Тогда человек может достигнуть того, что так давно описано у Макария Великого: «невещественный и Божественный Огнь… делает чистым ум, чтобы он, возвратив себе естественную прозорливость, непрестанно видел чудеса Божии» (Добротолюбие. I, 223)…
Естественно, что такая повышенная чувствительность дарует человеку ту спасительную рану Благодати, из которой возникает ее сущая «духовная жажда». Эта духовная жажда овладевает человеком и определяет его дальнейшую судьбу.
Тогда в душе свершается некое окончательное и определяющее предпочтение духовно-качественного характера. Божественное узнается, предпочитается и «приемлется»; душой овладевает потребность получать от Божьего, приобретать, иметь; она научается удерживать полученное, усваивать его, сберегать; возникает стремление не только брать, но взяться за добывание, с тем, чтобы организовать себе доступ к Нему. Человек начинает искать верную дорогу, ведущую к Богу («религиозный метод»): возникает и крепнет воля к сосредоточенному и напряженному движению.
Тогда религиозность становится деланием любви во имя обладания. Для этого сосредоточивается энергия души, собираются ее силы, изыскиваются средства, выковываются умения и навыки; душа медленно, но последовательно освобождается от страстей, погружается в воды молчания, входит в поток молитвы. В ней состаиваются напряжения и взлеты. Горизонты ее проясняются; она все более и более прозревает. Религиозное вдохновение и духовный труд взаимно сменяются, питают друг друга, проникаются друг другом: труд становится вдохновенным; вдохновение становится молитвенно-подготовленным, сосредоточенно-напряженным, — и удесятеряет от этого свои силы. Тогда религиозно-предметная направленность (интенция) получает характер непрестанного прозревания, а воля к религиозному Предмету, вскормленная любовью прозревшего сердца, становится творческим пафосом Совершенства. Дух сосредоточивается, объединяется — и горит.
Это состояние можно было бы обозначить так: возникает духовная интенсивность в обращении к Богу.
5
Итак, религиозность есть духовная интенсивность. Это не апатия, а пафос, который не терпит никакой аффектации и может оставаться едва заметным извне. Это не сон духа, а бодрствование, которое может не прерываться даже и в самых обыденных условиях жизни; это не теплота, а огонь (ср. Откр 3:16; Лк 12:49), который не прекращается и в тихом тлении; это не пассивная вялость, а неутомимая энергия, отнюдь не ведущая к суетне и многоречию; это не разбросанность по многому, второстепеному, случайному, но собранность в одном, сосредоточенность на Главном, пребывание в Существенном.
«Интенсивным», вообще говоря, называется то, где сосредоточено многое сразу в одном. Так, что если «многое» не сосредоточено, а рассеяно и распылено; или — если сосредоточено, да не многое, а количественно-незначительное; или — если не сразу, а в порядке последовательности; или — если не в одном, а во многом, разнообразном, — то интенсивности нет.
Однако в своей истинной полноте интенсивность будет сосредоточивать не «многое» в одном, а «все» в одном, все целиком, чего и добивались все великие «делатели о Боге», в особенности же отшельники православного Востока. Это есть сосредоточенность всего сразу в одном.
Согласно этому религиозное состояние души характеризуется сосредоточенностью всех сил духа на восприятии и переживании религиозного Предмета. Религиозность не рассеивает лучи духа, а собирает их в единый «фокус»: именно из этого фокуса и исходит горение, как это описывает Феофан Затворник: «собранный должен гореть».[350] Религиозный дух не скитается по множеству, по пестрому разнообразию внешних, поверхностных случайностей; напротив, он извлекает себя из них именно потому, что они поверхностны и несущественны; он отрывается от них именно за то, что они при такой несущественности, соблазняют поверхность души своим разнообразием и своей назойливой яркостью. Но не следует разбрасывать себя и по множеству различных духовных обстояний: эти обстояния потребуют актов различного строения, т. е. быстрой смены и приспособления, что вызовет опасность поверхности и рассеяния. Лучше сначала выковать себе религиозный акт единого строения, укрепиться в нем и затем приучать себя постепенно к восприятию Божиих лучей в иных и новых формах их явления. Во всяком случае, религиозный дух не должен ослаблять себя экстенсивным разбродом сил; он учится быть сильным через сосредоточение.