Человек перед Богом - Сурожский Антоний
И вот эти слова и то воспоминание детства у меня остались как очень яркие воспоминания, связанные с мыслью о смерти. Впоследствии я встречался со смертью очень много, не говоря о семейных трагедиях, которых было много; я пятнадцать лет был врачом, из которых пять лет прошли на войне, и священствую сорок лет, так что, конечно, я видел и переживал много смертей. И поэтому я говорю о смерти не как о чем-то, о чем имею теоретическое представление, будто о вещах, которые я вычитал, — моя беседа будет очень личная. Она, может, не будет иметь универсального значения, но это будет беседа о том, как я реагирую на смерть, что она для меня значит.
Человек создан для бессмертия, это ясно из Священного Писания. И падение человека, то есть то, что он отвернулся от Бога и стал искать своих путей, и привело к смертности и к умиранию. Есть одно очень озадачивающее место в третьей главе книги Бытия. После того как человек пал, Бог говорит: вот Адам стал, как один из Нас; как бы он не прикоснулся к древу жизни и не стал жить вечно (Быт. 3, 22). Часто это комментируют как жестокую, бессердечную, недостойную насмешку. Но мне кажется, что в этом не насмешка, а признание глубоко трагичной ситуации. Человек мог быть цельным только через единство мужа и жены и единство этой четы с Богом; и в момент, когда раздробилась, разбилась эта чета и разорвалась связь с Богом, каждая из этих особей — Адам, Ева — оказалась хотя и созданной по образу Божию, но лишенной той цельности, которая могла быть вечностью. Кто-то — не из отцов, а из более поздних писателей — говорил, что пока Адам и Ева были одно, если бы они гляделись в зеркало, они видели бы себя как чету и друг друга как взаимное отражение. Когда случилось падение, зеркало разбилось, можно было видеть те же самые лица, но они не составляли уже одно целое, и жизнь уже не могла продолжаться вечно, так же как это зеркало перестало быть целым.
Когда я впервые читал Священное Писание лет в пятнадцать, меня очень поразило свидетельство апостола Павла: Жизнь для меня — Христос, смерть — приобретение, потому что, пока я живу в теле, я отдален от Бога (Флп. 1, 21; 1 Кор. 5, 6). И в другом месте он говорит: Для меня умереть вовсе не значит совлечься временной жизни, то есть ее потерять, а облечься в вечность, то есть войти в вечность уже в такой мере, в какой нельзя ее переживать, будучи в теле. И это мы все знаем в зачаточном смысле. Скажем, мы хотим молиться, душа рвется к Богу, а берет верх усталость души, одолевает усталость тела, и — как волна, которая ударяется об утес, всплескивается кверху и опадает вновь, — этот порыв уже кончен. Мы все знаем на опыте, как самые глубокие, сильные переживания разбиваются о такие простые вещи, как телесная усталость или что-то подобное. Так это бывает жалко и больно: вы сидите, например, с больным человеком, с умирающим, кого вы любите всей своей любовью, и вдруг обнаруживаете, что заснули. Как это можно?! Человек умирает, а я заснул — тело победило. Душа бы бодрствовала, а тело не осилило. Так что в этом отношении апостол Павел выражал что-то очень понятное, когда говорил: Кто меня освободит от этого тела тления, тела, которое меня тянет вниз? — не потому что тело плохо, а потому что оно не пронизано вечной жизнью и поэтому не может меня держать на уровне вечной жизни.
И вот когда мы думаем о смерти — своей или чужой, — мне кажется, нам надо помнить, что ни себя, ни другого по-настоящему к смерти приготовить нельзя, так же как нельзя научить человека тому, чему сам не научился. Никто из нас не имеет опыта смерти. Некоторые из нас, когда тяжело болели, может быть, доходили до грани смерти, но вернулись; и поэтому мы можем говорить о постепенном умирании, во всяком случае, те, которые прошли через этот процесс; говорить о том, что смерть стояла перед глазами, могут те, которые были на войне или в какой-нибудь катастрофе; но о самой смерти никто из нас не может сказать ничего; единственно могли бы сказать Лазарь воскресший или Спаситель Христос. О чем же мы можем тогда говорить? Как мы можем готовить себя или другого человека к этому таинственному переходу? Мне кажется, нам может единственно помочь именно то слово апостола Павла, что для него смерть — облечение в вечность. Что мы можем сделать для себя и в какой-то мере для других — это им помочь вырасти в какую-то меру опыта вечной жизни, который снимает страх временного умирания.
И тут я вам хочу дать пример, который меня очень поразил в свое время. У нас в Лондоне был староста, старше меня, проживший очень тяжелую жизнь. Девятнадцати лет он попал на Соловки, потерял там ногу, был возвращен на материк и в свое время (тогда это было возможно) выкуплен; и приехал в Англию. Как-то он заболел желтухой. Его взяли в больницу и обнаружили, что у него неизлечимый рак. Ему об этом не сказали, но сообщили его сестре и мне. И когда я его увидел в больнице (он был в отдельной комнате, потому что был слишком плох для общей палаты), он мне сказал: как это скучно; столько мне надо еще в жизни сделать, и вот я лежу без всякого дела здесь, и врачи мне даже не могут сказать, сколько это продлится. Я ему тогда сказал: Артемий, вы ведь мне говорили много раз: как бы я хотел остановить время и какой-то срок быть вместо того, чтобы делать. Вы этого никогда не сделали. Бог вам сейчас дает такую возможность: будьте, то есть войдите в себя, войдите в ту долю вечности, которую вы знаете уже, и перестаньте думать о делании, потому что, если вы выздоровеете, вы это сможете делать, а если нет, не нужно этого делать вовсе. Он задумался и сказал: да, но я всю жизнь делал и не знаю, что значит быть. И тогда мы начали целый процесс, который длился несколько месяцев до его смерти. Я ему посоветовал продумывать свою жизнь, начиная с данного момента, и ее постепенно решать. Сейчас вы лежите в постели, подумайте, какие у вас отношения с людьми вокруг — не только здесь в больнице, но в той жизни, которую вы вели, — и исправьте все, что "не то". Всю горечь изжить надо, все ссоры надо исправить, все недоброе исцелить и так далее. Он это делал из недели в неделю. Сначала он занялся отношениями со своей сестрой, с друзьями, с которыми ссорился, потом дальше и дальше вокруг, в настоящее время. Когда это было сделано, мы перешли в прошлое. Знаете, как археолог копает: сначала находит самое поверхностное, то есть недавнее, а потом, копая дальше и дальше, находит более старое, более древнее; и так мы заходили дальше. Он постепенно примирялся со своим прошлым, со всеми людьми, которых когда-то знал, но которые или уже умерли, или были так далеки, что невозможно было у них просить прощения или с ними примиряться, но с которыми он мог внутренне примириться, к которым он мог мысленно обратиться и сказать: Прости! — где бы тот ни был, жив ли он еще на земле или нет. Помню, в самом конце его жизни, когда он был до того слаб, до того исхудал, что не мог сам ложку поднести ко рту, и остались только большие светящиеся глаза на изнуренном лице, он мне сказал: отец Антоний, телом я почти уже умер, и я никогда себя не чувствовал так интенсивно живым, как теперь!.. Потому что все, что убивало душу: обиды, горечь, ненависть (можно найти бесконечное число слов для этого), — ушло, и в нем ничего не осталось кроме жизни; но жизни не той, которая поддерживается телом, — та уже исходила, а жизни, которой никто не может отнять: живая душа в общении с Живым Богом.
Я вам хочу дать еще другой пример, который вас, надеюсь, куда-то поведет. Одна из проблем Артемия была в том, что многие из тех, с кем он был в ссоре, были, конечно, "где-то такое" — или в вечности, или недосягаемы. Что же с ними делать? Мы тогда говорили, он примирялся внутренне с ними, обращался мысленно к ним; но позже у меня был другой случай, более резкий пример в этом отношении. Я знал старика лет 86-ти. Как-то после исповеди он мне сказал: отец Антоний, я хочу с вами поговорить. У меня проблема, которая не относится к исповеди, поэтому я о ней не упоминал, но она — трагедия моей жизни. Когда мне было лет двадцать, я воевал в Белой армии; в нашем отряде была молодая сестра милосердия, мы друг друга любили всей душой и намеревались пожениться, как только это будет возможно. Во время какого-то боя, когда мы стреляли, она высунулась, и я ее насмерть убил из своего собственного ружья. Не то что она умерла от чужой пули — я ее убил, я прекратил молодую жизнь, я убил девушку, которая меня любила, которую я любил всей жизнью своей. С тех пор прошло 60 лет с лишним, и я не могу прийти в себя, я не могу примириться с тем, что случилось, потому что я не могу примириться с ней. Я ходил на исповедь, исповедал это убийство: священник мне разрешительную молитву давал как убийце, но это не относилось к ней; это относилось ко мне. Я был убийцей, я каялся, он именем Христовым меня прощал, я причащался после исповеди, но покоя не находил. Я раздавал милостыню и просил других людей молиться о прощении моего греха, но опять-таки это было обо мне… Я ему сказал (иногда, бывает, нечаянно придет какая-то мысль, которая не могла бы прийти, если не была бы вызвана какой-то ситуацией): знаете что, вы просили прощения у Бога, Которого вы не убили, у священника, которому никакого зла не делали, и единственный, кто может вас простить, это Маша, которую вы застрелили. Почему вы с ней не говорили? — Как же я могу с ней говорить, она умерла? — А вы верите или не верите, что Бог — не Бог мертвых, но Бог живых, что во Христе она жива? Если вы в это не верите, то не о чем говорить: ее нет, и она не может вам простить, но она и гневаться не может; а если вы верите, что она жива во Христе, говорите с ней. Скажите: помолись обо мне и, если ты меня простила, попроси Христа послать мне мир… Я помню, он тогда согласился и на следующий день мне позвонил по телефону и рассказал: после вечерних молитв я сел и Маше все рассказал, вылил всю свою душу, всю свою боль, весь ужас, который я пережил на Перекопском перешейке, когда вдруг увидел, что я ее убил собственными руками. И когда я с ней поговорил, на меня снизошел совершенный мир: и теперь нет больше в моей душе этого ужаса.