Елена Блаватская - Письма из пещер и дебрей Индостана
Сад перерезан по всем направлениям узкими дорожками, которые чистятся и освобождаются от накопляющегося на них навоза только пред приездом «именитых гостей», как объяснил нам садовник; из чего, с отличающей нас прозорливостью, мы заключили, что не принадлежим к этой счастливой категории. Во всех углах, и даже в глубине сада, мирно дремлют, в своих мраморных гнездах, неподвижные воды под покрывалом густой тины. Бассейны фонтанов, пруды и миниатюрные озерки превратились в зеленую кашу, и только воды ближайших ко дворцу прудов очищены и много способствуют общей красоте этого уголка. Невзирая на очевидное запущение, особенно красив восьмиугольный бассейн посредине сада, с прохладным, приютившим нас от жара, киоском. Окруженные меньшими бассейнами с высокими водометами, вылетающими из корзин роскошных тропических цветов, мы блаженствовали в продолжение целого дня, сидя в нем словно в подводном царстве. К пруду ведут четыре перерезающие его накрест аллеи водометов, а к киоску – четыре мраморные, ажурные мостика…
Утомленные разговором, мы теперь сидели в молчании; каждый из нас предавался собственным думам и занятиям. Я читала, подумывая более о такуре, нежели о содержании книги; полковник дремал. Сидя на скамейке у стены и закинув назад голову в чащу ползучей зелени, из-за которой торчала его длинная, седая борода; наш уважаемый глава, полковник О., слегка похрапывал. Нараян и Мульджи сидели на корточках на полу, а бабу поместился наподобие кариатиды на пьедестале какого-то сломанного и отсутствующего идола, и тоже дремал.
Так мы сидели не двигаясь, сонные и молчаливые, довольно долго. Наконец, часам к 5 ½, дремлющий сад стал постепенно просыпаться; жара остывала, павлины вылезали из своих углов, стаи зелено-золотистых попугаев перекликались с верхушек дерев… Еще несколько минут – и солнце исчезнет за чертой соленых озер; истомленная за день природа отдохнет до следующего утра, остынет до нового огненного искуса.
Я бросила книгу и стала наблюдать, как все вокруг нас начинало дышать и двигаться. Сад превращался из пещи Данииловой в рощу классической идиллии: недоставало в нем только игривых, плещущихся нимф, да веселой свирели Пана. Прозрачная влага пруда отражала теперь только синее небо, да на ночь садившихся по вырезным перилам мостика тщеславных павлинов. Приготовляясь ко сну грядущему, они играли хвостами, как испанки веером: распуская и снова закрывая их и снова любуясь их отражением в воде… Наконец, брызнув последними золотыми искрами, солнце исчезло, и на нас потянул легкий ветерок. В беседке было так хорошо, так прохладно, что мы решительно отказались идти обедать в душные залы дворца и решили потребовать кхану (обед) в беседку, отправив для этого послом бабу.
Неугомонный бенгалец, под предлогом боязни мщения общипанного им павлина, которого он узнал, по его уверению, в одном из сидящих на перилах, вместо дороги по мостику выбрал кратчайший путь, стремительно нырнув с пьедестала, где восседал, прямо в пруд. Неожиданный всплеск воды перепугал, разбудив дремавшего полковника, который тотчас же заботливо осведомился, нет ли для бабу опасности утонуть?…
– Лучше утонуть, нежели рисковать мщением оборотня! – прокричал, захлебываясь водой и фыркая, насмешливый скептик.
– Какого оборотня? – полюбопытствовал наш президент, успокоенный тем, что вода доходила бабу еле до груди.
– Да проклятого павлина! Ведь это тот самый оборотень, что слетел к нам вчера вечером в Баратпуре на веранду! – горланил бенгалец, с усилием ступая по вязкому дну пруда. – Я же сам видел, как он подмигнул Мульджи на меня.
– Это он все в мой огород кидает камушками, – заметил хмурясь «генерал». – Разве этот настика когда-нибудь во чтò верил? Он вечно смеется надо всем и всеми…
– Ну, теперь можете посмеяться и вы над ним… взгляните только на эту фигуру! – сказала я расхохотавшись.
Действительно, бабу представлял прелюбопытное зрелище. Он насилу вылез из тины и, вскарабкавшись на высокий парапет пруда, оставлял за собою на белом мраморе целые потоки зеленоватой грязи. Покрытый болотными травами и тиной, он утратил всякое человеческое подобие.
– Вы походите на утопленника, мой бедный бабу, – засмеялась я ему. – Ну, можно ли чувствовать такое влечение к воде! Ведь это сегодня вы уже во второй раз. Смотрите, не сделайтесь после смерти водяным писачей, да и не утоните когда-нибудь.
– «Чем был, то есмь и тем буду», – получила я в ответ цитату из афоризмов его всеотрицающей секты. – «Прах есмь и прахом буду», а утонуть, говорят, самая приятная и легкая смерть, мам-сааб…
– Чтò ты есть, все видят; чем будешь, не ведаю; а вот что ты непременно был в предшедшем своем существовании нью-фаундлендским щенком, так это верно, – отомстил ему Мульджи.
Но бабу не слыхал сделанного сквозь зубы на его счет замечания. Немного сконфуженный своею наружностью, он бросился бежать опрометью к дому.
Владей я, как то воображал Нараян, даром предвидения, я бы скорее проглотила свой язык, прежде нежели решилась бы на сделанное мною последнее замечание. Бедный, веселый, беззаботный мальчик!.. Думал ли он тогда, что его ожидает ранняя и столь мучительная смерть в мутно-желтых волнах Ганга?… До самого сего дня я не могу равнодушно вспомнить о бедном бабу и о веселых проведенных нами вместе неделях путешествия, хотя уже прошло пять лет с тех пор и почти два года со дня рокового происшествия. Как часто, слишком часто, грезится мне с того времени в тревожном сне эта полуребяческая, худенькая фигурка, вся покрытая черно-зеленой тиной дигского пруда! Мнится мне тогда, будто ее когда-то блестящие, полные добродушного веселья глаза, теперь стеклянные и потухшие, глядят на меня в упор; и я слышу снова ясно, как наяву, знакомый, смеющийся голос на мое бессознательное пророческое предостережение: «не утоните когда-нибудь», таким же пророческим ответом: «чем был, то есмь… прах есмь, прахом буду» – и я просыпаюсь с дрожью ужаса при воспоминании!..[222]
«Неужто так он и остался… прахом?» часто задаю я себе вопрос, задумываясь над прошлым. И тотчас же я припоминаю тесно связанный с этою безответной загадкой смерти, неразрешенной еще нашими европейскими мыслителями, спор между Нараяном и бабу и ответы такура на наши вопросы. Этот спор завязался у них всего несколько дней после памятного для меня проведенного в Диге дня.
Передам этот замечательный разговор in extenso,[223] надеясь, что для серьезного читателя он будет интересен, не потому, конечно, что он решил долго мучившие меня лично вопросы, но потому, что он объясняет своеобразный взгляд ведантистов на загробную жизнь, ее тайны и вообще на душу человека.
Для вашего уяснения позволяю себе сказать несколько предварительных слов и тем сделать последующий разговор более понятным для читателя. Иначе незнакомому с философией ведантистов (тайной школы), и особенно с их сложной теорией души и ее значения в вечности, было бы весьма трудно уследить за всеми этими столь разнообразными названиями «духовного человека». Они бесчисленны, как и имена их масок-богов, потому что каждый аспект души (или скорее того совокупного духовного агрегата, который зовется у ведантистов настоящим человеком, или «духовной личностью», тогда как его бренное тело или земная личность считается иллюзией), каждое качественное видоизменение души имеет свое особенное, характеристическое название. Например, они делят «земную личность» на три главные группы: духа, души и тела, а затем подразделяют эти группы на семь составных сил или принципов, из коих первые две, дух и «божественная душа» (седалище духа), безличные и бескачественные per se, a пять остальных именуются коша, т. е. «ножнами» или оболочкой разных духовных и земных качеств человека, стало быть личные и качественные. Так маномая коша в буквальном переводе вышло бы: «призрачного понятия ножны», то есть седалище или вместилище чисто земных, а поэтому самому призрачных концепций человека. Эта коша есть оболочка понятий его земного разума, в соединении с действиями органов наших пяти чувств, которые, затемняя божественный, чистый разум своими грубыми земными понятиями, превращают таким образом всякую истину в мираж.
Особенно затруднительна эта теория для тех, кто, признавая сотворение отдельной души для каждого человека и отвергая теорию его многочисленных реинкарнаций, тем самым отвергают эманации, т. е. самую суть пантеистического учения Индии. Читая, например, о седмиричной конституции человека, можно подумать, будто в нас сидят семь отличных одна от другой личностей («семь бесов», по выражению одного русского теософа), которые являются, в своем нумерическом порядке, будто кожицы в луковице, становясь по мере своего удаления от наружной и самой грубой оболочки, т. е. тела, все эфирнее и субъективнее. Но философия веданты ничего подобного не проповедует. Все эти коши придуманы ради уяснения ее догмата о полном единстве Парабрахмы – основания и субстанции всей явленной вселенной; если же не объяснять эманациями этот догмат зарождения качественной вселенной от бескачественного духа, то догмат этот остался бы совершенно непонятным для самих пантеистов.