Арина Веста - Амальгама власти, или Откровения анти-Мессинга
В БУРе – бараке усиленного режима, он был вроде старейшины, и даже прозвище у него было уважительное, не в пример иным матерным погонялам – Железный Батя, но чаще просто Батя. Его «пыжика» – пожизненного заключения, не коснулась амнистия к 10-летию Победы, и по всем приметам Бате предстояло сгнить в зоне.
Лагерному старожилу было уже за шестьдесят: седой как лунь, с синими льдистыми глазами, он держался на одном характере. За семнадцать зим отсидки лагерная цинга съела его зубы и ограбила тело, но никакие лишения и муштра не смогли стереть его характер и отпечаток старинного семейного воспитания. Проведя полжизни в местах лишения человечности, он нарочито не пользовался тюремной феней и блатными этикетками. К лагерным сидельцам он обращался на «вы» и по имени-отчеству, и зэки покатывались со смеху, когда Батя оставался рулить бараком:
«Благословляю вас убраться к черту!» – говорил он оборзевшим картежникам, или «Извольте вынести парашу!» – когда воняло уж совсем нестерпимо; так получилось, что именно Батя спасал барак в голодные дни, когда зэки съедали всех «бесконвойных» собак, шатающихся по деревне и изредка забредающих в зону.
Местные псы, крупные и злобные, были потомками трофейных немецких овчарок. Здесь, на Урале, к служебной линии примешалось немного волчьей крови, и такие, выросшие на воле псы могли и сами отведать человечины. Молодых и неопытных псов зэки подманивали на остатки лагерной мурцовки и, набросив на шею аркан, волокли в лес. Бывалые сидельцы ели их сырыми, радуясь малой искре тепла и жизни, сбереженной в теле животного.
Николай Звягинцев не ел собак, твердо зная, что даже один кус собачьего мяса резко меняет тонкий состав человека и то неуловимое, что у людей зовется душой.
У тех, кто подсел на кобуру, так называли сырое собачье мясо, зрачки становились зеркально-бездонными, а шмат мокрой, теплой плоти – единственно желанной пищей. Они плохо спали в лунные ночи и отличались мрачной свирепостью. Их чаще других лупил конвой за неподчинение и просто за дерзкий взгляд.
Постепенно Звягинцев открыл подлинный смысл поговорки: Собаку съесть. Когда-то в седой волховской древности «съесть собаку» означало достичь запретного знания, открытого только отчаянным смельчакам, и пересечь зыбкую грань миров: людей и зверей, Богов и духов без права на возвращение.
В эти сырые холодные дни Звягинцев надолго уходил в тайгу. Он искал березовую чагу: безвредный гриб-трутовик, растущий на старых березах. Весенняя чага ценилась едва ли не дороже сливочного масла и тушенки, потому что по воздействию на человеческий организм заменяла их обоих. Березовый гриб крошили самодельными ножами, наскоро сушили в печах и заваривали крепким кипятком. Чая в лагере не было с января, и любители чифирнуть были вынуждены довольствоваться «белой сиренью» – пустым горячим кипятком. За щепоть сушеной чаги, по-лагерному «чумы», давали полторы пайки чернушки, бумажный конвертик с сахаром или полновесную горсть махры. Скопившимся «благом» Звягинцев наделял больных и ослабевших от бескормицы, без различия масти. Масть не советская власть, может и поменяться… – отшучивался он в ответ на намеки блатных о нарушении понятий.
Он поднялся на плоскогорье, где рос заветный березняк. Лес стоял нагой и светлый. От первого движения соков у берез покраснели почки, в эти дни чага обретала особую силу. Звягинцеву повезло, он срезал несколько крупных грибов, потом нашел еще, так что добыча не помещались в карманы. Остатки чаги он завязал в тельник и упрятал за пазуху.
С пармы – верховой тайги – хорошо просматривался лагерь; покосившийся забор, и сама «зона» со штабелями бревен и рассыпанными стволами, казавшимися с высоты не толще спички. Над лагерем плыли нестройные дымные хвосты, и над темной, вздувшейся Колвой висело туманное марево. Чтобы успеть вернутся в БУР к вечерней поверке, нужно было спуститься с горы со стороны промышленной зоны, пролезть сквозь брешь в колючке и проскользнуть между больничкой и пекарней.
Уже на подходе к зоне он увидел троих зэков, они «ощипывали» от клочков шкуры худенькую сине-багровую тушку, должно быть песца, попавшего в самолов, а то и мерзлую падаль, подобранную в тайге. По лохматой черной шапке Звягинцев издалека узнал Главшпана, молодого наглого вора.
– Эй, папаша, заворачивай к нам! – крикнул Главшпан.
Звягинцев втянул голову в плечи и прибавил шагу. Главшпан и его отвязанный кодляк прибыли в лагерь с малолетки, где не было взрослых табу. Отнять что-либо у старика, уважаемого даже ворами в законе, всегда считалось западло, но только не для этой компании.
При Главшпане шустрил тощенький огненно-рыжий пацан с погонялом Малява. Знаменит он был тем, что мог распартачить под гжель, то есть расписать татуировкой любое лагерное тело. При помощи иглы и сажи Малява создавал настоящую летопись на живых, дышащих страницах, но наибольшей популярностью у зэков пользовался лаконичный табель «Колва», дальше следовали года отсидки и короткий девиз.
Прижимая к груди узелок с чагой, Звягинцев обходил кострище по широкой дуге. Его снова окликнули, видимо, своим опасливым поведением он разбудил хищный интерес «малолеток». Убегаешь – значит виноват! Да и оттопыренный бушлат издалека бросался в глаза.
– Эй, куда гонишь, папаша? – прикрикнул Главшпан.
– Так бежит, что даже не здоровается, – поддакнул Малява.
– Чего нашел-то? Поделиться не хочешь? – ломая сушняк, «малолетки» пошли наперерез Звягинцеву.
Он крепче прижал кулек и побежал в лагерь. Главшпан догнал его уже у колючки, сбил с ног и пнул в живот. Кулек с чагой немного ослабил удар. Звягинцев попробовал отбиваться ногами, но подоспевшие подголоски наддали еще по ребрам, не отставал и Главшпан. С Бати стащили бушлат, и на снег посыпалась черные комочки березовых грибов.
– Чуму хотел заныкать, падла! – вызверился Главшпан.
Под пинками «малолеток» Звягницев сумел перевернуться на живот и, обхватив руками голову, переждать побои.
– Стой, кодляк, старика лупить не западло? – окликнул «малолеток» молодой глуховатый басок.
Звягинцев приподнял голову: на тропе стоял невысокий, коренастый парень, по прозвищу Якут, но Звягинцеву было известно и его настоящее имя: Владимир Ворава.
Он «приземлился» в БУРе не больше года назад и с первого дня работал поваром в лагерной столовке. Тех, кто корячится на подсобных работах в зонах, зовут «придурками», но Якута сразу зауважали, к тому же он оказался отменным доктором, по-лагерному – лепилой. К весне, когда блатной барак поголовно засопливел от сифилиса и лагерный врач Артур Наседкин объявил забастовку до подвоза лекарств, Якут вызвался помочь и стал лечить бубоны и застарелые язвы ртутью из градусников.
– Кто лечит ртутью, тот почти Бог! – повторял потрясенный Наседкин мудрость своего античного коллеги. Наседкин был взят еще «по делу врачей» за эксперименты с этой самой ртутью и ввиду общественной опасности своего деяния и оставался бессрочным сидельцем, вроде Звягинцева.
Ртуть Якут смешивал со слюной, и, по мнению зэков, целила не ртуть, а это «брение земное», и за Якутом ходила целая очередь с просьбой «плюнуть и растереть». Наседкин называл этот способ целительства «контактным методом» и, забросив медицинские справочники, погрузился в изучение феномена.
Абверовцы не могли нарадоваться на «ценный кадр». В руках у Якута все «горело», и в свою смену он обходился вовсе без помощников, а по вечерам даже устраивал небольшие концерты – стучал в вычищенные донца котлов, извлекая малиновые и сиреневые звоны. Дальше больше: шаманским звоном своих котлов Якут стал исцелять тяжкие стадии туберкулеза, и опешивший от нового чуда Наседкин стал посылать к нему тубиков из гнилого барака, списанных к тому времени со всех счетов. Да и самого дока Якут ухитрился вылечить от куриной слепоты. «Сый в глаза… все Божья роса», – загадочно посоветовал он, и Наседкин не замедлил последовать этому совету, хотя первоначально Якут имел в виду совсем другое. Он владел неким особым шифровальным ключом: сначала раскладывал слова на смысловые кирпичики, потом нумеровал, а после новой упорядоченной сборки слово или поговорка раскрывали свой настоящий смысл.
На зоне традиционно ненавидят и всячески гнобят фреев и выскочек, но за Якутом даже блатные признали наличие Божьей искры и негласно признали «положняком». Однако лагерное погоняло дали обычное, по самой броской примете; его раскосый прищур решил дело. Мягкий взгляд Якута напоминал взгляд ребенка: ласково вопрошающий и знающий так много, что Звягинцев робел и терялся перед этим молодым парнем.
– Эй, двуногое без перьев, отпусти старика! – прикрикнул Якут.
– Не гони! – угрожающе засопел Главшпан.
– Гонят олешек по тундре и дерьмо по трубам. А это Аристотель!