Юлиус Эвола - Метафизика войны
Выражение mors triumphalis[4] в нашей собственной классической традиции соотносится с этим представлением. Что же до собственно нордической традиции, то общеизвестной её частью является представление о Валхалле, престоле божественного бессмертия, уготованного «свободному» божественному роду и героям, павшим на полях сражений («Валхалла» означает буквально «из дворца избранных»). Повелитель этого символического престола — Один или Вотан — описан в «Саге об Инглингах» как показавший героям через символическое самопожертвование на мировом древе путь к единению с божественным, дорогу туда, где живут вечно, будто на сверкающем горном пике поверх облаков. Согласно этой традиции, никакая жертва или форма служения не ценится так высоко высшим Богом и не является столь богатой сверхъестественными дарами, как та, что приносит воин, сражающийся и погибающий на поле битвы. Но это ещё не всё. Духи павших героев пополнят фалангу тех, кто на стороне «небесных героев» идёт в битву Рагнарёк, то есть «сумерек богов», которая, согласно этому учению, а также согласно эллинам (Гесиод), угрожает миру с незапамятных времён.
Мы увидим, что этот мотив появляется снова в различных формах в средневековых легендах о «последней битве», в которой будет сражаться бессмертный император. Сейчас, чтобы проиллюстрировать универсальность этих элементов, мы укажем на сходство между древними скандинавскими представлениями (которые, заметим мимоходом, Вагнер[5] изобразил совершенно неузнаваемыми в своём туманном, высокопарном, типично тевтонском романтизме) и представлениями древнеиранскими, а позднее персидскими. Многие могут быть поражены, услышав, что хорошо известные валькирии, выбирающие души бойцов, которым суждена Валхалла, на самом деле лишь трансцендентная персонификация частей самих воинов — частей, называемых ирано–персидской традицией фраваши. Они также представляются женщинами света или грозовыми девами битвы, являясь в большей или меньшей степени персонификацией сверхъестественных сил, с помощью которых человеческие сущности воинов, «верных Богу Света», смогут пройти преобразование и вызвать потрясающие и кровавые победы. Иранская традиция располагает также символической концепцией божественной фигуры — Митры, описываемого как «воин, что никогда не спит», который, во главе своих верных фраваши, сражается с прислужниками тёмного бога до тех пор, пока не придёт Саошиант — владыка грядущего царства «триумфального» мира.
Эти фрагменты древней индоевропейской традиции, в которой повторяются мотивы войны как сакрального действа, и героя, который на самом деле не умирает, а становится частью мистического воинства в космической битве, имели ощутимый эффект на определённые элементы христианства — по крайней мере, того христианства, которое смогло всерьёз воспринять девиз vita est militia super terram,[6] и признать спасение не только в осуждении гордыни, в любви к ближнему, надежде и прочем, но и в героическом элементе, в нашем случае — «Царствие Небесное может быть взято штурмом». Именно это сходство мотивов дало рождение духовной концепции «Великой войны», присущей средневековью. Эту концепцию мы обсудим в следующей статье для «Диорамы», рассматривая внутренние, индивидуальные, но, тем не менее, актуальные аспекты этих учений.
СМЫСЛ КРЕСТОВЫХ ПОХОДОВ
Мы продолжим рассматривать те героические традиции, которые понимают войну как путь духовной реализации в самом строгом значении этого слова и придают ей трансцендентное оправдание и цель. Мы уже обсудили представления античного Рима в этом отношении. Также мы описали нордические традиции, в которых героическая смерть на поле боя наделяет героя бессмертием. Нам было необходимо ознакомиться с этими традициями, прежде чем перейти к рассуждениям о мире средневековья, так как известно, что в культурном отношении средние века представляют собой синтез трёх элементов: римского, нордического и, наконец, христианского.
Таким образом, теперь мы можем приступить к рассмотрению идеи «сакральности войны» в том виде, в котором её знал и культивировал средневековый Запад. Как должно быть очевидно, здесь мы рассматриваем крестовые походы в их глубочайшем смысле, а не в смысле, приданном им историками–материалистами, согласно которым походы являются простыми следствиями причин экономического или этнического характера. Также мы не считаем их и простыми феноменами суеверности и религиозной экзальтированности, как представляется некоторым «просвещённым» умам; и, наконец, мы не будем считать их чисто христианским явлением. По отношению к последнему пункту важно не упускать из виду правильные отношения причин и следствий. Часто утверждается, что в крестовых походах христианская вера использовала героический дух западного рыцарства. Тем не менее, истиной является обратное: христианство и все связанные с ним императивы религиозной войны против «неверных» и освобождения «Храма» и «Святой Земли» были просто средством, позволившим героическому духу воплотиться, утвердить и реализовать себя в своего рода аскезе — не созерцательной, но не менее богатой духовными плодами. Многие рыцари, отдававшие свои силы и жизни «священной войне», имели лишь туманное представление и самые общие знания той доктрины, за которую они сражались.
Тем не менее, культурный контекст крестовых походов изобиловал элементами, выдающими их высший, духовный, символический смысл. Трансцендентальные мифы в душе западного рыцарства поднялись из глубин подсознания: завоевание «Святой Земли», расположенной «за морем», имело куда более тесные, чем многие могли бы вообразить, связи с древним преданием, согласно которому «на далёком востоке, где встаёт солнце, лежит священный город, где не бывает смерти, а герои, которым посчастливилось добраться туда, наслаждаются небесным спокойствием и вечной жизнью».
Более того, борьба против ислама с самого начала по своей природе имела смысл аскетического испытания. Знаменитый историк крестовых походов Куглер писал: «Это была не борьба за земные королевства, а борьба за Царствие Небесное: крестовые походы были делом не людей, но Бога — поэтому о них нельзя судить с тех же позиций, что и о других событиях человеческой истории».
Священную войну, по словам автора старинной хроники, нужно сравнивать с «омовением в пламени чистилища, но ещё перед смертью». Погибшие в крестовых походах символически описывались Папами и проповедниками как «золото, трижды проверенное и семь раз очищенное пламенем». Они прошли очистительное испытание такой силы, что перед ними открылся путь к всевышнему Господу.
«Никогда не забывайте этого прорицания», — писал св. Бернар,[7] — «живыми или мёртвыми, мы принадлежим Господу. Славен ты, если не покидаешь битвы иначе, как увенчанным лавром. Но даже ещё более славно обрести в сражении венец бессмертия […] О, счастливое чувство, когда смерти не боятся, а нетерпеливо ожидают и принимают с безмятежным сердцем!». Крестоносцу обещалось достижение абсолютной славы — на провансальском диалекте glorie asolue — и «покоя в раю» — conquerre lit en paradis — то есть достижение сверхжизни, сверхъестественного состояния бытия, чего-то за пределами религиозного представления. В этой связи Иерусалим — вожделённая цель завоевания — выступает в двух ипостасях: как город земной и как символический, небесный, неосязаемый град, а крестовый поход обретает внутреннюю ценность, независимую от внешних форм, оснований и видимых мотивов.
Кроме того, больше всего людей в крестоносные армии поставили рыцарские ордена — такие, как храмовники (тамплиеры) и иоанниты, состоявшие из мужчин, которые, подобно монахам или христианским аскетам, научились презирать мирскую суету. Уставшие от жизни воины, всё видевшие и всё испытавшие, уходили в такие ордена, тем самым готовя себя к абсолютному действию, свободному от интересов обыденной, смертной жизни, а также от жизни политической, в узком значении слова «политика». Папа Урбан VIII[8] обращался к рыцарству как к наднациональному сообществу тех, кто «готов броситься в войну, где бы она ни вспыхнула, принеся в неё страх перед своим оружием в защиту чести и правосудия». Они должны откликаться на призыв к «священной войне» охотнее всех, поскольку её награда — это не земные владения, относительные и недолговечные, а «небесный удел», согласно одному из писателей тех времён.
Более того, развитие крестовых походов, сильно связанное с общей идеологией эпохи, вело к очищению и осознанию истинного духа кампании. Первоначальное представление о войне за «истинную веру» подразумевало непременную победу, и первые военные неудачи армий крестоносцев стали источником растерянности и смятения; но в конечном итоге, однако, они послужили выявлению высшего аспекта «священной войны». Несчастья крестового похода сравнивались римским духовенством с добродетельными неудачами, которые даруют награду лишь в иной жизни. Но, избрав такой подход, они уже стали близки к признанию чего-то высшего по отношению и к победе и к поражению; к пониманию наибольшей важности такого аспекта героических действий, который независим от любых видимых и материальных последствий, почти как жертва, которая через мужественное заклание всех человеческих элементов ведёт к бессмертной «вечной славе».