Алексей Скалдин - Странствия и приключения Никодима Старшего
— Выйдут сейчас, красавица-то наша. Просили обождать. Да что вам тут стоять, прошли бы в залу.
Залой и оказалась та комната, в которую только что старичок выходил. В ней возвышался у стены громоздкий, очень старый рояль, по внешнему виду совершенно негодный к употреблению; крашеные полы были застланы свежими половиками; в плетеных корзинах-вазах стояли фикусы, латании, виноград, завивавшийся вверх по стене, по направлению к старомодному купеческому трюмо…
Никодим походил немного по комнате и сел на продавленный диван, который все-таки был там единственной мягкой мебелью.
Из залы шум и разговоры были слышны явственнее. Можно было понять, что говорят и мужчины, и женщины, и не в одной комнате. В комнате же рядом двое заговорили вдруг так, что каждое слово их стало слышно Никодиму.
— И совершенно напрасно вы так рассуждаете, — сказал визгливый тенорок, — если Марфушин не мужчина, то кто же вы тогда?
— Меня прошу не рассматривать, — ответил дьяконский хрипящий бас, — вы сами еще не лупа и не фотографический аппарат. Что же касается Марфушина господина, то мнение мое было, есть и будет о нем непреклонно.
— Не понимаю, не изволю понимать, — возразил первый, — говорим с вами мы чуть ли не полчаса, а вы так и не можете мне объяснить. Уперлись на своем: не мужчина да не мужчина.
— Потому что и объяснять нечего. История сия всякому очевидна, Дальше Никодим ничего не услышал, так как собеседники, должно быть, вышли в другую комнату. Но следом за ними впорхнули двое других; именно впорхнули, судя по шелесту шелковой юбки и сдержанному смешку.
— Хи-хи, — засмеялся женский голосок, — а ты купишь мне, Ванечка, синие шелковые подвязки? Вместо ответа послышался поцелуй.
— Бесстыдник. Не хапайте, где не следует, — сказала она, — вот я вас по рукам… И снова:
— Ванечка, а Ванечка, ты купишь мне… Дальше не было слышно: должно быть, она сказала ему что-то на ушко.
Тут уже захихикал он и сказал:
— Куплю.
Опять прозвучал поцелуй, и затем птички выпорхнули.
Тяжелой поступью вошли снова двое. Один говорил медленно и рассудительно, другой только слушал.
— По зрелом рассуждении, дочери Лота, конечно, греховные девицы. Но посмотрите, как сказано о них в Библии. Нельзя не восхищаться той простотой, с какой написатели сей священной книги решали сложнейшие вопросы. Поэтому…
Двери в зал распахнулись, и на пороге показалась женщина.
Она была очень высока ростом — не ниже Уокера, полная, только не безобразной, а красивой полнотой, белотелая, румяная, с алыми губами, голубыми глазами и русою пышной косой, убранной очень скромно. На ней было серое простое, но шелковое платье и накинутый на плечи шерстяной платок; грудь на ходу под платком сильно колыхалась, бедра были круты и мощны, а руки она держала скрещенными на груди; пальцы были украшены множеством перстней.
Сколько ей было лет? Трудно было определить. Может быть, 25, может, 40, но возможно, что и 50. Так, вероятно, выглядела Ева в своей долгой жизни. Она была бесспорно красива — ленивой, положительной красотой. И добра. И нисколько не походила на своего брата, если только она действительно была ему сестрой.
— Здравствуй, сынок, — сказала она Никодиму, немного нараспев, — мне Федосеич доложил о твоей милости. Что же, прошу покорно гостем быть. У нас каждому гостю свое место.
— Здравствуйте, Глафира Селиверстовна, — ответил Никодим, припомнив ее имя, — благодарствуйте. Я к Феоктисту Селиверстовичу, собственно. Неудобно мне к людям незнакомым.
— Ничего, батюшка, не стесняйся. Я по глазам твоим вижу, что ты хороший человек, а то я не позвала бы. Пойдем уж, не отговаривайся.
— Нет, Глафира Селиверстовна, — возразил Никодим крепко (ему вовсе не хотелось идти, куда она звала, после того, что он слышал за стеной), — я лучше посижу и подожду вашего брата.
Она рассердилась и вместе не хотела показать этого.
— Как знаешь, сынок, — сказала она, — только у русских людей не принято от соли-хлеба уходить. Али не русский ты?
— Почему не русский? Русский, разумеется.
— А если русский, чего ж в преткновение идешь?
— Не знаю, право, — ответил Никодим смущенно, — я посидел бы тут… обождал… Если нельзя — я пойду.
— Можно-то, можно, — сказала она, уже, несомненно, сердясь, — а только неуч ты. Ко мне и не такие люди подходят, чтобы ручку поцеловать, а я их на троне принимаю. Я тебе уважение оказываю. Накось — навстречу вышла. Сиди уж, коли дурень неотпетый.
Повернула и хлопнула в сердцах дверью.
Никодим остался один в преглупом положении: сидеть и ждать Лобачева, не зная, когда он придет и придет ли вообще, — было делом не из особенно приятных. Уйти — казалось еще нелепее. Что же лучше? Разыскать Глафиру Селиверстовну, извиниться перед нею и остаться?
Он направился к той двери, куда она вышла, приотворил дверь и увидел за нею Глафиру Селиверстовну и еще двоих — мужчину и женщину.
Женщина сидела на полу, вполоборота к двери, поджав под себя ноги, немного запрокинув голову и закрыв глаза с очень длинными черными ресницами.
Блузки на ней вовсе не было, а рубашка у нее была спущена до пояса.
Мужчина стоял сзади нее, на одном колене, около него были расставлены баночки с разными красками и кистями. Приблизив лицо свое к обнаженной спине женщины почти вплотную (должно быть, по близорукости), он расписывал ей спину сложнейшим цветным узором, весь поглощенный этой работой. Ни он, ни женщина к Никодиму не обернулись.
Глафира Селиверстовна сидела в дальнем конце комнаты, на возвышении, под пурпуровым балдахином, положив кисти рук на ручки кресла с богатою резьбой. Она молчала и глядела перед собою неподвижно. В комнате больше ничего и не было.
— Глафира Селиверстовна! — сказал Никодим. Она молчала по-прежнему, глядя на него в упор немигающими глазами.
— Глафира Селиверстовна, извините меня великодушно.
Она не шевельнулась, несомненно живая, но будто каменная и не желающая отвечать.
— Глафира Селиверстовна!
Никодим попятился к выходу. Дверь за ним захлопнулась. В досаде и в удивлении, но и с обидой на сердце походил он опять по залу и снова сел на диван. Вошел Федосеич.
— Красавица-то наша изволят на вас гневаться и говорят, что соли-хлеба водить с вами не желают. Не хорошо-с. Провинились очень, — сказал он.
— Ну и что же! — ответил Никодим раздраженно. — Пойду к себе домой.
— Нет, — заявил Федосеич, — домой вам еще рано. Вы же хотели еще монашков посмотреть.!
— Каких монашков?
— Афонских монашков.
— Ничего я не хотел. Кто вам сказал?
— Феоктист Селиверстович сказали. Наш-то батюшка все знает. Уж если сказал — значит, верно… Пойдемте — я проведу вас. Черным ходом нужно.
И провел Никодима через грязную и темную кухню на черную лестницу. Покорно сойдя вниз, Никодим спросил:
— На двор?
— Нет, вот сюда, — указал старик на подвал, зажигая взятый с собою фонарик, свел Никодима еще на десять ступеней вниз, закрутил-закрутил его по разным переходам и коридорчикам и привел, наконец, в большую, без окон, но ярко освещенную комнату. За нею виднелась еще такая же.
По обеим сторонам и той и другой комнат были сделаны двойные широкие нары: проход посередине оставался очень узкий, и на нарах грудами были навалены отдельные части человеческих тел — руки, ноги, головы, туловища, грубо сделанные из дерева, еще грубее раскрашенные. Между ними были и некрашеные — более тонкой работы.
— Вот, — сказал Федосеич, беря из груды две головы и поднося их к самому носу Никодима, — узнаете?
— Узнаю, — прошептал Никодим, бледнея и не двигаясь: эти головы были так похожи на головы монахов, убитых прошлою весною в их имении.
"Ну, конечно! Вот голова отца Арсения с резко очерченным носом, тяжелой складкой губ, пристальными глазами; борода черная, густая, подбородок крупный, говорящий о силе характера; и вторая голова, без сомнения, Мисаилова: о ней ничего не скажешь: все в ней белесо, светловолосо, костляво и невзрачно".
— Да ведь это же головы тех… убитых, — прошептал Никодим, — у него не хватило голоса.
— Ничего не убитых, — рассердился старик, отбрасывая головы обратно в груду. — Нешто мы убивцы? Понадобилось, и сделали.
Потом сменил гнев на милость и сказал:
— Феоктист Селиверстович приказали вам передать, чтобы из всех этих (он указал на части тела) выбрали, что вам понравится, если переменить себя хотите. Сносу вам не будет. Душа прежняя останется, а тело новое.
— Да ведь это же все деревянное? — рассмеялся Никодим.
— Какое деревянное, — вскипел старик, — закройте-ка глаза — я вам покажу, деревянное или нет.
— Вот так? — спросил Никодим, закрывая глаза.
— Нет уж, мы вас для верности платочком повяжем, — сказал старик, смотал со своей шеи шелковый платочек и завязал им Никодиму глаза.